Это был острейший вариант нравственно-политического вопроса, сформулированного Фредериком Жолио-Кюри еще до войны: «А кто воспользуется открытием, которое я сделал?» Сам Жолио вновь и вновь твердил его себе, когда летом 40-го года тайно переправлял из захваченной Франции в союзную Англию своих верных сотрудников Хальбана и Коварского, а вместе с ними — бесценный запас тяжелой воды и с голь же бесценную научную документацию. Только бы ни то, ни другое не попало в руки нацистов! Только бы успели союзники осуществить цепную реакцию деления раньше гитлеровцев! Так ясен и однозначен был тогда ответ…
И вот успели. Осуществили. А старый — еженощный — вопрос не исчез. Но прежний ответ уже не годился. Вот в чем был трагизм происшедшего. «Бэби родилось благополучно!» Да только теперь генералы и те, кто повелевает генералами, будут нянчить это бэби за океаном, думая отнюдь не о благополучии людей на земле…
Когда 6 августа — в день Хиросимы — самая опасная тайна второй мировой войны, и вовсе не военная, а политическая тайна, открылась всем, Бор почувствовал себя обязанным поднять наконец не в кабинетах политиков, а во всеуслышание голос разума и доброй воли. Через пять дней — 11 августа — появилась его первая публикация за последние годы. И не в научном издании, а в ежедневной газете с огромным тиражом — в лондонской «Тайме». Название его статьи звучало еще философически-академично: «Наука и цивилизация». Но вскоре тот же, в сущности, текст был опубликован журналом «Сайенс» под иным — набатным — заглавием:
«ВЫЗОВ ЦИВИЛИЗАЦИИ».
Текст сосредоточенной силы содержал основной круг идей, которым суждено было в последующие годы, как вовремя брошенным семенам, взойти необозримым лесом антиатомной публицистики. Это были идеи-надежды всех людей, жаждавших бессрочного мира. Бор словно бы и не был их автором — они носились в воздухе, вобравшем в свой состав радиоактивную пыль Хиросимы. И потому в том кратком тексте уже заключались в общих чертах будущие программные декларации миролюбивых парламентариев всех стран и манифесты всех поборников мирного сосуществования в ядерный век…
В том конспекте миролюбия, разумеется, еще не было и не могло быть всей конкретности последующих требований созванного через четыре года 1-го Всемирного конгресса сторонников мира или возникшего позже Пагуошского движения. Но решающее — глобальное — в том конспекте было уже сказано:
«Устрашающие средства разрушения… будут представлять смертельную угрозу цивилизации, если только с течением времени не будет достигнуто общее соглашение о соответствующих мерах предотвращения любого неоправданного использования нового источника энергии… Кризис, перед лицом которого сейчас стоит цивилизация, должен был бы представить уникальную возможность устранить препятствия на пути к мирному сосуществованию между нациями… Достижение этой цели, которая накладывает на наше поколение серьезнейшую ответственность перед будущим, конечно, зависит от позиции всех людей мира…»
Этот призыв к осознанию ответственности был как бы самоочевидным. Но в те августовские дни 45-го года, когда людей всюду ужаснула судьба Хиросимы, почти никто не знал, что в подтексте «Вызова цивилизации» звучал вызов, еще в разгаре войны брошенный человеком с тихим голосом сильным мира сего. Лишь небольшая группа осведомленных знала, что это он был первым сеятелем, вышедшим до звезды.
Бор смог вернуться в Данию только на исходе августа.
…Он летел вдвоем с Маргарет. На маленьком самолете. Впервые без охраны. И не на заоблачной высоте, а там, куда без труда достают земные птицы.
85-летняя фру Маргарет (с нестареющей счастливостью в глазах, приглашая собеседника пережить вместе с нею те чувства тридцатилетней давности): Вы знаете, самолет шел так низко, что Нильс увидел и узнал наш Карлсберг под крылом… Прекрасна была минута возвращения!
Как и Карлсберг, стоял невредимым институт на Блегдамсвей. И просто звал работать дальше, дальше, дальше… Все лето собирались старые сотрудники, рассеянные оккупацией, изгнанием, участием в Сопротивлении. Среди тысяч датских беженцев, возвращавшихся из Швеции в алфавитном порядке, 4 июня приехал Стефан Розен-таль. К августу алфавит был давно исчерпан. Харальд Бор уже спокойно обосновался в своем математическом крыле. А директорский кабинет с барельефом Резерфорда над камином все пустовал.
Бор вернулся последним.
Стефан Розенталъ: В сияющем свете солнечного дня флаг развевался над институтом, когда Бор — как обычно, на велосипеде — завернул в институтский двор. Его, глубоко тронутого, сердечно приветствовали на своем небольшом сборище столь же глубоко взволнованные сотрудники института. Нам это было нелегко — выразить свои чувства в словах: мы едва могли поверить, что ныне сбылось то, на что мы так надеялись в течение всего минувшего времени. Затем, как символ возвращения институту его руководителя, Бору были вручены новые ключи от здания.
…И вот уже снова застучала машинка в секретарском оффисе Бетти Шульц. Теперь, когда ей было уже за сорок, ее еще больше изумляла неутомимость профессора. А он приближался к шестидесяти.
Будут улетать птицы из Феллед-парка — будет осень — октябрь — и ему исполнится шестьдесят.
Еще лежала без движения Книга иностранных гостей института. Никто не приезжал издалека: в раздробленном мире, измученном войной и лишениями, это пока оставалось трудной проблемой — поездки за границу. А так естественно было бы, если б новое поколение двадцатилетних смышленышей, где-то уже наверняка подросших в мире за военные годы, огласило разноязычными акцентами коридоры и лестницы института! Иногда Бетти Шульц доставала свою Книгу и перебирала давно знакомые имена. Каждое несло для нее свой психологический оттенок. И она думала: где сейчас легкий Крамерс, тихий Клейн, едко-блистательный Паули, мило-несносный Ландау, надежно-приветливый Розенфельд, беспечальный Фриш?.. Как они пережили войну? Что порасскажут, когда приедут? Она уверена была — рано или поздно все приедут, и она снова впишет в Книгу их громкие имена.
И верно: это начало сбываться, когда уже шла по Феллед-парку желтая осень и птичьи голоса поредели. 28 сентября приехал из Стокгольма Оскар Клейн. А 6 октября — Лиза Мейтнер. Им было ближе других. И в тот же день, 6-го, объявился из Утрехта Леон Розенфельд. И до самого вечера все казалось — вот они наконец слетаются, ветераны, как то бывало в дни довоенных Копенгагенских конференций… Был канун шестидесятилетия Бора. Кто-то, возможно, прибудет с вечерними поездами. Кто-то высадится в ночном порту… Примчались еще два шведа и один норвежец. Но не ветераны.
Пожалуй, только самому Бору спокойно спалось в ночь с 6-го на 7-е. А в институте на Блегдамсвей долго не гасли огни. Остроумцы во главе с Леоном Розенфель-дом и Питом Хейном, которым так недоставало Феликса Блоха, Отто Фриша, Макса Дельбрюка, заканчивали второй том рукописного журнала «Шуточная физика»: не забылось давнее решение — к каждой круглой дате учителя выпускать очередной том. Допоздна работал Стефан Розенталь — редактор и составитель нового тома. И Бетти Шульц сидела за машинкой позднее позднего, допечатывая и перепечатывая около тридцати страниц веселых воспоминаний, хитроумных спичей, притворно-ученых сообщений на датском и английском языках. Только не было на этот раз немецких текстов — как-то еще не хотелось копенгагенцам разговаривать по-немецки… Не хотелось — ничего не поделаешь.
Хотя Розенфельд приехал в последний момент, а его забавный рассказ о былом открывал «Шуточную физику», журнал вышел вовремя. И там нашло себе место среди прочего «Краткое Б-описание обстоятельств путешествия профессора Бора». Б-описание — оттого что все слова на целой странице начинались с буквы «б»: Бор, Блегдамсвей. Британия, бомба… И все эпитеты, достойные юбиляра: большой, блестящий, безукоризненный, бравый, безустанный, беспокойный, бескорыстный, безумный… И все кончалось восклицанием: «Браво! Брависсимо!»