– Эй, ты что? – заорал тот. – Из-за бабы!..
– Извинения?!
– Извини… Я подлец… – задыхаясь от ветра и ужаса, забормотал тот. – Больше не повторится…
Александр Иванович бросил его на пол, закрыл двери тамбура и пошел в купе. Удовлетворения не было, только чувство омерзения.
Олеся таким же прыжком, как в ресторане, бросилась к нему на шею:
– О, ты победил! Мне так нравится, когда дерутся мужчины!..
Он молча отцепил ее руки.
– Спите, сударыня! – И, скинув ботинки, лег на свою полку вниз лицом.
Глубокой ночью, когда в купе угомонились морские офицеры, она попыталась помириться, гладила его остатки волос на затылке, осмелев, лезла горячей рукой сначала под рубаху, потом в штаны. Саня оставался холодным и бесчувственным. Он притворялся спящим, но уснул позже всех, когда передумал все свои горькие мысли.
Видимо, утром, на трезвую голову, офицеры посовещались и, выбрав момент, когда барышня куда-то отлучилась из купе, стали приносить извинения. Вчерашний соперник успел привести себя в порядок, переоделся в чистую рубашку и брюки. Только под глазами намечались синяки, характерные при легком сотрясении мозга.
– Ладно, мужики, что с вас взять? – отмахнулся Саня. – Живите…
Целый день он провалялся на полке, изредка вглядываясь в сумрачную зиму за примороженным окном. В обед Олеся попыталась еще раз найти контакт со странным, по ее мнению, попутчиком, пригласила его в ресторан, но поскольку Александр Иванович отказался, то пошла одна и на обратном пути прихватила шампанского и закуски. Похоже, морские офицеры были на сильном финансовом подсосе и удалились будто бы в ресторан, оставив их наедине до самого вечера. Олеся попросила Грязева откупорить шампанское, налила в два стакана.
– Не осуждайте пьяную женщину, – вдруг заговорила она совершенно иным, обессиленным голосом. – Вы вьетесь вокруг меня, как вороны, вы хотите расклевать меня и бросить останки… А кто из мужчин может понять женское одиночество среди людей? Дорожные приключения – какая прелесть: сошли каждый на своей станции, и все забылось, все улетело вместе с поездом. Нет ни мук, ни долгой памяти, ни обязанностей. Вы стремитесь завоевать женщину, стучите каблуками, устраиваете поединки. А во имя чего? Ах, если бы во имя любви! Я бы сама стучала перед вами каблучками, сама бы плясала от радости!.. Ан нет. Только бы наклеваться, насытиться и улететь. Как устала я видеть блудливый огонь в ваших глазах, как соскучилась по огню любви. А когда нет его, я сама становлюсь блудливой кошкой. Вы – клевать меня, я – царапать. Клевать – царапать… От вас ведь тоже потом останутся одни косточки!
– Простите меня. – Грязев поцеловал ее маленькую вялую руку.
– И вы простите, – проронила она.
До самого вечера они просидели друг перед другом молча, глядя то на пузырящееся в бутылке шампанское, то в окно с разводьями изморози. В купе сунулись было офицеры, однако Олеся вдруг зашипела на них:
– Пошли вон, мерзавцы!
Те мгновенно исчезли и появились лишь глубокой ночью, прокрались на цыпочках, неслышно улеглись на свои нижние полки и как бы растворились в темном купе.
Наутро за окном началась весна, и чем ближе поезд подходил к океану, тем становилось теплее и как бы просторнее. В самом Владивостоке уже не было снега, и в Золотом Роге бродили белые суда. Офицеры вышли из вагона и исчезли по-английски, не прощаясь, а Олеся вдруг подала Грязеву руку:
– Давайте познакомимся. Меня зовут Татьяна.
– Где же Олеся?
– Осталась в поезде… Мне хочется показать, где я живу. Вы можете поехать со мной? Меня встречает машина. Вас потом отвезут, куда скажете.
Услужливый водитель приземистой японской машины усадил их на заднее сиденье и помчал куда-то за город, в объезд бухты Золотой Рог. Через час они въехали в какой-то поселок, вытянувшийся вдоль океана.
– Колхоз имени Чапаева, – голосом гида сказала она и указала на длинный, барачного типа старый деревянный дом. – А это мое жилище.
Жизнь в поселке показалась Грязеву убогой, какой-то обветренной, источенной нищетой и мерзостью запустения. На оттаявших, воняющих рыбой помойках бродили грязные чайки, облезлые собаки; на солнышке возле палисадников с забурелой травой сидели старухи в зимних одеждах. Двое пьяных мужиков что-то везли, впрягшись в автомобильный прицеп. Олеся-Татьяна еще в поезде переоделась в дорогой белый плащ, легкие перламутровые босоножки на высочайшем каблуке и теперь выглядела среди этой угасающей жизни белой нахохлившейся чайкой. Не заходя в свой дом, она повела Грязева к берегу шипящего океана. Как-то она умудрялась не споткнуться, ступая по крупному галечнику, не зябнуть на ветру и не моргая смотреть на яркое солнце.
– Вот здесь я и живу, – проговорила она, остановившись у кромки накатывающих волн. Вода шипела, словно разлившееся шампанское…
Потом они долго брели вдоль прибойной полосы, и Грязев собирал раковины, сначала брал все подряд, но чем дальше шел, тем больше их становилось. Он выбрасывал одни, поднимал другие, однако находил более красивые и снова бросал, поднимал и, наконец, отчаялся, поскольку весь берег оказался засыпанным раковинами, каждая из которых могла украсить любую коллекцию.
– Все, не смею больше задерживать, – сказала Татьяна. – Счастливого пути. Прощайте.
Он посмотрел на вьющиеся по ветру ее волосы, дотронулся рукой и сдержался, не выказал шипящего прилива чувств.
– Прощайте. – И не оборачиваясь, напрямую пошел к машине. Открывая дверцу, не удержался, глянул из-под руки: Татьяна стояла к нему спиной, смотрела в океанскую даль… А казалось, будто провожает его взглядом.
Всю обратную дорогу этот ее образ стоял перед глазами, и отчего-то становилось зябко и неуютно в излишне цивилизованной машине. Лишь когда въехали во Владивосток, призрак постепенно растворился, рассеялся в движении людских потоков на пешеходных переходах. Грязев пытался вспомнить ее лицо и не мог. И жалел, что не взял с берега ни одной раковины…
Город давным-давно окружил и поглотил пригородный поселок, не сохранив ни единого старого дома. Осталось только имя, которым теперь назывался новый «спальный» микрорайон. Александр Иванович прошел его вдоль и поперек, заглянул в каждый сквер, на каждый пустырь – ни единого следа. Спросил нескольких прохожих, попытал бабушек у подъездов – население было новым, недавним, и никто не помнил ни старую каменную школу, ни клуб, ни церковные развалины и кладбище возле них. Он понял, что и здесь искать так же бесполезно, как искать самую красивую раковину на берегу океана.
Поздно вечером он поехал на вокзал и по дороге только вспомнил, что у него почти нет денег, что вряд ли хватит на ближайшую электричку до станции Угловая. Смущенный и возбужденный этим обстоятельством, Грязев побродил возле касс, попытался войти в зал ожидания, однако был остановлен у вертушки – требовали проездной билет. Когда он вернулся в просторный кассовый холл с цепочками длинных очередей и сел на чемодан под щит с расписанием движения поездов, ноги сами начали выстукивать ритм, напоминающий бой барабанов в ожидании казни. Это помогало быстрее размышлять. Пол в холле был плиточный, звонкий, женские каблучки цокали по нему со звуками поцелуев…
Александр Иванович снял зимние сапоги, достал из чемодана туфли на тонкой, но твердой коже, переобулся и сбросил куртку. Публика была уже почти готова: десятка полтора пассажиров стояли перед расписанием, образовав полукруг. Он снял кепку, положил ее к ногам публики и сразу же взорвался дробным ритмом испанского танца. Надо было удивить, ошеломить вечно спешащих путников. На вокзале по-ночному было довольно тихо, лишь шорох шагов и негромкий говор. Через пару минут он уже захватил внимание кассового зала – к щиту расписания все прибывал и прибывал народ, а очереди развернулись, люди тянули шеи, прислушивались. Скоро Александр Иванович почувствовал отдачу: озабоченные лица становились светлее, у наиболее чувствительных к ритмам людей уже вызревало восхищение, и в кепку полетели деньги. Сначала сотенные бумажки, потом полутысячные… Он сориентировался в желаниях вокзальной публики и стал отбивать некий коктейль ритмов, основанный на цыганочке. Он творил, шалил, куражился, входя в раж. Зрительский накал был настолько высок, что уже перестали бросать деньги. А их бы хватило до Уссурийска!