– Мадам, – деликатно постучал он по стойке, буфетчица спала-таки крепким сном. – Мадам, я бы купил у вас чего пожевать. Хотя бы хлеба несколько кусков. И чаю стакан. Вас ведь Мила зовут?
– Ну да, – зевнула буфетчица, не открывая глаз. – Каждая собака знает, как меня зовут. Что надо-то, я не расслышала?
– Перекусить чего попроще. Но я не собака, вы ошибаетесь. Я просто очень голодный человек.
Буфетчица сонно похлопала глазами, а потом уставилась на Юру, сначала в недоумении, потом с испугом, а потом…
– Юра, – прошептала она, – Юрочка… Сон мой ласковый. Ты меня узнаешь? Юрочка…
И Юра понял, что в этот миг он совпал сам с собою во времени.
– Люда… – так же тихо произнес он. Перед ним во всей своей потрепанной и чуть – в самую сладость – перезрелой красе предстала школьная его подружка и первая женщина Людмила Лигачева. – Люда, – повторил он. – Я тебе рад. – И понял, что ничуть не лицемерит.
– Только слова мне не говори, Юрочка, – все так же тихо шептала Людмила. – Я такой радости не ждала. Ты моя сегодняшняя награда. Пойдем. Тихонечко только. Пойдем-пойдем…
*
В подсобке кафешки все и произошло, без лишних слов, торопливо и неловко, как в тот первый раз на закатном бережку в сухих травах. Потом еще и еще – страстно и отчаянно, безоглядно и бесстыдно.
– Вот какие мы с тобой, Юрочка, – оставленные, – вздыхала Людмила, сбивчиво, бестолково, из конца в начало и со слезами освобождения рассказав свою печальную историю и выслушав Юрину, которую он изложил скупо и коротко, в три слова. Она вздыхала, поправляла лифчик, потерявший десять минут назад пару крючков. Поправляла так, будто с собою наедине или будто любовники они с Юрой уже привычные, и высоко подбирала упавшие на плечи волосы. Не было в них прежней свежей тяжести, заметил Юра и не дал скрутить рыжий жгут, сбил пятерней, смял в ладони и уткнулся лицом в жесткие от краски пряди.
– Рыжик, – вспомнил он.
– Да уж, я всегда помнила, – вздохнула Людмила, – всю красоту из-за тебя краской вытравила. Вот – пользуйся теперь уж чем есть.
– Придется, – усмехнулся Юра. – А почему мы оставленные? Ну, я-то… А вот ты? У тебя ведь кто-то есть?
– Я много кем оставленная, начиная с тебя да с дружка твоего Витюши. И много кого сама оставила с отвращением к себе. А что до того, есть ли кто… Ну а как же, Юрочка? Как же женщине в расцвете лет без кого-то? Всегда кто-то есть, лучше ли, хуже, а то и вовсе старый веник, что и выбросить надо бы, да нет ему замены и вдруг еще сгодится в какой момент. Случаются же моменты?
– Старый веник, значит?
– Теперь уж да. Раньше-то ничего был, почти гожий и опять-таки не из простых, из инженеров, начитанный, было о чем и поговорить. То есть это он все говорил, а я слушала, рот разиня. А теперь у него со способностями к этому делу совсем никак – без водки, а с водкой – на разговоры развозит, на умственное дрочилово. До интимностей доходит редко, вперед засыпает, но пусть уж так, чем прямо на мне. Вот когда убить готова! А для философских разговоров я ему глупа вдруг стала, потому что женщина. Раньше-то он не знал, что я женщина, люди добрые! Можно подумать, скрывала я от него такое постыдное обстоятельство! – развела руками Людмила. – И теперь он, обманутый бедняжка, и собирает ООА в зале, что ни день.
– Что за ООА? – изумился Юра. – Акционерное общество задом наперед? – Газеты он иногда читал, заходя в библиотеку, и знал, что теперь все на свете акционируется, растаскивается по кусочкам.
– Акционерное! Как бы не так! Общество оголтелых алкашей, – язвительно перевела Людмила, – и женоненавистников, потому как при каждом паразите недовольная недотисканная баба, которая пилит, злится и гоняет, едва увидит глаза налитые. А когда такое было, чтоб у этих да не налитые? Никогда такого не было. А ну их! Юрочка…
– Что?
– Возьми меня замуж. Вот прямо завтра. Тебе ведь жениться-то не запрещено по закону, нет? Я теперь угомонилась с гулянками. Раньше много пила и колобродила от горя, чтобы забыться после той истории с Витюшей да с твоей женитьбой, а теперь так – редко дышу, ни жива ни мертва. И от вина никакой утехи не стало, и настоящей мужской ласки не сыщешь. Здесь одни алкаши, да старичье, да школьнички-переростки зеленомордые под подол заглянуть норовят, а потом по кустам спускают из своего сопливого, на большее их не хватает, куда уж. А жить-то хочется, и в любви жить. Возьми меня замуж, Юрочка, очень тебя прошу.
– Возьму, – сказал Юра и сам себе поверил. – Возьму, если сейчас же меня накормишь. Я сюда, вообще-то, поесть пришел, а не любовь крутить и не жениться, – улыбнулся он. – Но раз такова цена…
– Господи! Накормлю, Юрочка. Там у девок пюре осталось в кастрюле, не все домой унесли, но пюре у нас теперь из порошка, непонятное. Еще сосиски покрошу в пюре. Сосиски тоже непонятные, импортные, пластмассовые какие-то, но яйцом залью, в электрическую печку суну, и будет тебе запеканка съедобная. Целая миска. И свежего хлеба, и компота яблочного… Или кофе? У меня своя банка растворимого, не разворованная. Кексы, правда, позавчерашние, для проезжающих. Они все метут. Ну, пойдем в зал. Ты там на дурацкие разговоры не обращай внимания. Евгеша, веник-то мой поганый, метет языком, треплется, пьяненький, а мужики ничего не понимают, но поддакивают и дружненько опрокидывают. Ненавижу… Юрочка? Хочу за тебя. Правда, возьмешь?
– Обещаю.
Их довольно долгого отсутствия, казалось, не заметили. Людмила усадила Юру за столик, что поближе к буфету, и зашмыгала туда-сюда, хлопоча. В ней будто прибавилось живого тепла и блеска, и даже дурно выкрашенные волосы засияли по-новому – жаркой красной медью. Жар этот был столь силен, что его спиной почувствовал названный Евгеша, «старый веник», и раздражился, не отдавая себе отчета о причине раздражения. И захотелось ему Милку, ненасытную кошку, пошпынять, подразнить, но тонко, по-ученому, как бы издалека.
– Во-от, глядите! Грядет баба! Женщ-щщна! – начал он, скашивая пьяный глаз на Людмилу. – Скажите мне, дрр-зья, – продолжил он, сначала запинаясь, а потом разошелся и вещал уже патетически, – что может женщина протриво… мгм… про-ти-во-п-ссставить безупречной логике, непррр… не-о-про-вержимым аргументам и блестящим примерам? Что она может противопоставить? Только непристойные и нелепые выкрутасы вкупе с пустыми попреками, больше сходными с нечленораздельным и похотливым кошачьим мяуканьем, нежели с разумными человеческими речами!
– Кто бы говорил про разумные речи! – не выдержав, фыркнула Людмила. – Куда уж вам понять женщину разбодяженными мозгами? Или душонками вашими? Да и какая у вас душонка? Так, шарик надувной с пищалкой – воздух выходит, он и пищит свое мнение о всяком о разном. И пищит, и пищит – никого не слушает, пока пищалку не заткнешь или сам не сдуется.
– Это о чем же она говорит, товарищи?! – взревел Евге-ша, обращаясь к собутыльникам. – Что-то непонятное приличному человеку. Что-то бессвязное и бессмысленное.
– Где ж тебе понять, – фыркнула Людмила. – И вообще… Мы с разных планет, Евгеша.
– О! А я-то все смотрю… Я-то все смотрю: ты на гуманоида не больно-то похожа, – сострил паразит Евгеша. – Потому молчи и слушай, что великий человеческий разум говорит. Но сначала… за нас, гуманоидов! – поднял он стакан и продолжил под одобрительное и сонное хрюканье аудитории: – Понять женщину! Понять женщину невозможно по вышеизложенным причинам. И еще. Женщина – инструмент, это я вам как инженер-механик говорю. Женщина – инструмент. При обращении с любым инструментом нужен навык, сугубая привычка. Женщину понимать не надо, к ней надо привыкнуть и привычно пользоваться.
– Да, как же! Научитесь вы пользоваться, дождешься! – насмехалась Людмила. Насмехалась, но не забывала пламенно оглядывать Юру, выставив перед ним горячую, только из духовки, стеклянную миску с едой. – Вам бы микроскопом гвозди забивать, а в рояль пустую тару складывать…
– Умолкни, инструмент неразумный! – пристукнул по столу Евгеша и обернулся к собутыльникам: – Надобно вам заметить, друзья, что с позиции инструмента действия его хозяина могут выглядеть сомнительно…