Литмир - Электронная Библиотека

– А как же твоя мигрень? А изжога? А твоя подагра, Микуша? – всполошилась Елена Львовна.

– Приступ почти прошел. Трость возьму. И на карусель (естественно, без меня, молодые люди), чтобы навсегда забыть о всяких там привидениях, о всяких там оживших покойниках, Акишах-нагоходцах и прочей нечисти.

«Лабиринтиада»… Кое-кто уверен, что было такое третье великое произведение Гомера, если, конечно, сам Гомер когда-то был. Кому-то все хочется, чтобы не было такой персоны, точно так же, как не желается персонифицировать Господа или дьявола, чьи деяния слишком велики и непостижимы для нас, убогих, в масштабах одной персоны. А ведь когда-то люди легко допускали, что великие основы бытия созидали личности, не страшась необозримости Вселенной. Но позднее люди измельчали душою, излукавились в трусости своей, а Господь и дьявол в их глазах потеряли лицо, развоплотились и канули один в небеса, второй в геенну…

Да, так вот – «Лабиринтиада», чуть не забыл, о чем начал. Почему «Лабиринтиада» не сохранилась, передаваемая изустно, как «Илиада» и «Одиссея»? Неудача автора? Или, как часто бывало в истории, жречество сделало все, чтобы опасное для мира прозрение, которое посетило гениального слепца, казнить умолчанием? Что он прознал и поведал о критских тайнах, о лабиринте междумирья? О чем прозрение? Вот теперь только и гадать! Самое, распротак твою, время! Раньше никак нельзя было!

…Был в Москве в конце царствования Ивана Грозного такой слепой юродивый страннорожденный Акиша-нагоходец, вроде бы отрок, совсем молоденький, но на самом деле кто же их, юродивых, разберет. Зачем им возраст? Акиша жил в запутанных, что критский лабиринт, только еще более обширных московских подземельях, наверх выбирался пророчествовать за пропитание. Пророчил невнятно, косноязычен был весьма, но кое-что уловили москвичи, и пошел слух крутиться, а где слух, там смута. И многих казнили, спасибо Акише. Акиша-то бубнил, что царь Иван не царь, а черт, такой грешный, что даже в аду ему места не нашлось, и отправили его повелением хозяина преисподней в ссылку в Московию, где таким чертям как раз место. Акише, понятно, недолго пришлось трепать языком, его по-тихому удавили и сбросили в речку Неглинную. Но тайна-то его рождения была связана с одной из мерзких выходок Иоанна Васильевича, и, вероятно, так хитро и накрепко связана, что царь вскорости помер, и смерть его была страшна. Воистину, словно грешный черт помирал.

А родился Акиша вот как. Царь Иоанн Васильевич в минуту мрачного веселья отослал монахам в одну неназванную в предании обитель серебряную чашу итальянской чеканки с изображением веселящихся обнаженных дев. Изображение было весьма искусным и натуралистическим, и нашлись монахи из молодых, которые хотя и оскорбились царской посылкою, но не устояли перед соблазном и осквернили чашу похотным исторжением. Исторгнутое было в стыде и раскаянии выплеснуто за порог, а густой, как кисель, выплеск, смешавшись с пылью, принял очертания лежащего ничком человечка. На этом самом месте поутру обнаружили уродливого младенца-мальчика, слепого то ли от рождения, то ли от того, что исплакал он свои зеницы. Мальчика не решились отдать ни в сиротский дом, ни (что уж совсем грешно) к скоморохам. Посчитали младенца Божьей карой нечестивцам, окрестили Акинтием и вырастили при монастыре. Но был Акинтий нелюбим, так как не может быть любим живой укор. Достигнув отроческих лет, Акинтий ушел из монастыря или же был выставлен. Находил он приют в каменных пустотах, поскольку камень напоминал ему монастырские стены, единственное жилье, которое он знал. Одежда его жалкая в конце концов истлела, и ходил он наг и бос, не зная стыда, так как всегда был незряч и не постиг уродства и соблазна обнаженного тела. В блужданиях своих он совсем съехал с ума и болтал безобразное, и доболтался…

Я тоже доболтаюсь, добьюсь своего. Найдет кто-нибудь мои записки и упечет в дом скорби, где будут меня лечить дурманящими вливаниями и электрошоком от меланхолии и ностальгии, от изъязвления души и расщепления сознания. В пустынь! А-а, разве найдешь теперь пустынь? Дорогое это удовольствие нынче и немногим доступно. Мне скажут: с жиру сумасшедствуете, господин Фиолетофф! Другим не в пример хуже. Или скажут: не только вам, Матвей Ионович, всем плохо.

Это, я так понимаю, в некотором роде равенство, когда плохо всем. Равенство в убожестве, что ненавижу. Равенство, которое делает людей самодовольными идиотами, равенство, которое не позволяет использовать редких судьбою ниспосланных шансов и устроиться получше. Родина там, где хорошо. Но…

Но это я так раньше думал в мнимой своей самодостаточности, в сладчайшей иллюзии самореализации. А на самом-то деле… На самом-то деле оказывается, что для нас, что для растений, все дело в географии, что есть вот географическая точка, где ты родился – вырос из семечка, точка, с присущим ей атмосферным давлением, силой тяготения и не менее важной силой отторжения, с неповторимыми магнитными завихрениями и рисунком созвездий, с особого плетения связями меж людьми, идущими от сердец. И если связи рвутся, если такая точка становится вдруг центром катаклизма и перестает существовать, а ты, хитрожопый, выжил, то до Великого Суда воспоминания станут твоим главным физиологическим отправлением, до Великого Суда ты будешь страдать фантомной болью.

А до поры, до трубного гласа, ищи себя на стороне, врастай, как сказано, своим прошлым в чужое настоящее, укореняйся больным побегом, питайся чужим, равнодушным к тебе солнцем и безвкусной водой. А вода нейдет впрок, капилляры сжимаются от страха и тоски, и ты чахнешь, бесплодный, проклиная обманщицу Фортуну. И приходишь к пониманию того, что есть на самом деле жизнь. А жизнь, как определено Мудрейшим, есть рябь сознания и приумножение скорби бытия. А жизнь, как сказано, есть суета во имя суеты. И нет чтобы мыслить, нет чтобы приумножать знания за книгою, нет чтобы блистательно, феерично фантазировать или молиться истово, глядя в небеса, так приходится покупать новые штаны, поскольку в нагоходцы не гожусь, поскольку старые с трудом застегиваю, ибо вдруг дороден стал. Воистину так и трижды аминь.

*

Михаил Муратович совсем немного и несколько картинно прихрамывал и опирался на трость. Со своей лакированной тростью красного дерева в серебряных инкрустациях, со своими холеными бакенбардами и английской обувью, он непостижимым образом вписывался в торжественно-парадное начало парка. Вернее, не вписывался, а придавал окружению свой собственный характер. И все вокруг, казалось, начинало картинно прихрамывать и силилось отрастить бакенбарды.

Елена Львовна, в пестрых шелках, не прикрывающих округлых коленей, в лаковых широконосых туфлях на толстеньких каблучках дивно смотрелась рядом с вальяжным мужем. Запах дорогих ее духов самоуверенно перебивал аромат чуть распустившейся ранней сирени. Они шли под руку вдоль пруда, отражающего весенние сумерки, на них обращали внимание, и Михаил Муратович, словно актер на сцене, будто бы не замечая публики, не мог не резонерствовать.

Обогнув пруд, двинулись по Центральной аллее, и надутая, досадующая на отца Юлька потянула Юру на боковую дорожку.

– Мама, – довольно громко крикнула она, чтобы вывести Елену Львовну из транса, в который та частенько впадала в последние годы, когда Михаил Муратович начинал «вещать», – мы пойдем к набережной, в Нескучный. Там, говорят, размыло берег – интересно посмотреть. Если вы с папой действительно намерены есть мороженое, то продают его вон там. Видишь голубой ящик и зонт? А мы с Юркой уже не маленькие, и у нас свои развлечения.

– Юлия, ты намекаешь, что мы с мамой впали в детство? – поднял бровь Михаил Муратович.

– Нет, папа. Но мне иногда кажется, что тебе этого очень бы хотелась, – надерзила Юлька-подросточек.

– М-да… Ради красного словца… – добродушно молвил Михаил Муратович, – но, с другой стороны, устами младенца…

– Нашел младенца, папочка, – тихо, так, что слышал только Юра, огрызнулась Юлька. – Иногда я начинаю понимать Ритку. Сбежать хочется из этого сиропа. Что за придурь вышагивать с палкой?! Воображала! Что он о себе воображает, а, Юрка? Пойдем быстрее.

27
{"b":"119384","o":1}