По дому витали соблазнительные запахи жаркого. Пожилая кухарка выглянула из кухни и посмотрела на стихотворца с укоризной: он забыл предупредить её, что будет обедать во дворце.
До назначенного времени оставалось ещё четыре часа. Поэт поднялся по старой, но крепкой и ухоженной лестнице к себе в кабинет, по пути с удовольствием гладя ладонью отполированные множеством рук дубовые перила. За его домом хорошо следили – один из приятелей Патрика, навсегда покидая С., оставил тому четырёх отлично вымуштрованных и добросовестных слуг. Правда, одну служанку со смазливой мордашкой он увёз с собой, чему Патрик и огорчился, и посмеялся.
В комнатах наверху было тепло и уютно. Следы его вчерашнего буйства после ссоры в кабачке оказались убраны, словно их и не было. Стихотворец ощутил укол стыда. "Такому человеку, как я, грех иметь хороших слуг, – подумал он даже с некоторой досадой. – Я должен был бы жить в доме, напоминающем хлев, и одеваться в залитые соусом и вином сюртуки – учитывая мой характер и мои привычки. За что Бог наказал этих бедняг, послав им такого хозяина? Впрочем, не думаю, что Халеас был намного лучше".
Утешив себя таким образом, он уселся в кресло, стащил сапоги, налил себе немного вина из графина, изображавшего Древо познания добра и зла, оплетённое Змием, и глубоко задумался.
Итак, дело действительно серьёзно. Может, конечно, оказаться, что Мариэнелю понадобилось от него что-то другое, незначительное или просто не относящееся к герцогской фамилии, но лучше заранее приготовиться к худшему. При тех порядках, которые приняты во дворце, никто из живущих там просто физически не может обладать абсолютно здоровым нутром. Скажем, Оттон страдает болезнью печени. Он наверняка ею страдает – у него очень плохой цвет лица. Сейчас недуг обострился, и один Бог знает, сколько ещё протянет герцог, если болезнь неизлечима.
Или, возможно, у него открылась язва и он исходит кровью изнутри. Представив такое, поэт содрогнулся. Чего ради он перебирает все эти привычные здесь заболевания? Ведь он не врач и всё равно не сможет помочь Оттону. Он мог бы быть полезен Вальтеру в том случае, если его отец вскоре действительно скончается. Мальчика наверняка ждёт незавидная участь изгнанника, мать его защитить не сможет, да и захочет ли? Герцогиня была, с точки зрения Патрика, странной женщиной. Она уже давно потеряла интерес к делам сына, пожалуй, с тех пор, как выяснилось, что он, несмотря на глухоту, вполне самостоятелен. В последнее время по дворцу ползли осторожные слушки о необычном внимании младшего герцога Эдварда к увядающей прелести супруги его старшего венценосного брата. Эдвард не был красив, но ему приписывали множество побед над женщинами – возможно, он сам распускал эти сплетни, а возможно, это делали другие из желания подольститься к нему.
Мысли Патрика внезапно вернулись к разговору за обедом. Он вспомнил раскрасневшееся сморщенное личико Германии и с удивлением подумал, что ей всё ещё идёт румянец. Потом попытался представить себе, каким был этот Густав, но самым красивым мужчиной, которого он смог вообразить, был его друг Мартин, некогда служивший матросом на океанских судах.
Патрик отхлебнул вино из высокого стакана, и разлившееся вниз по горлу тепло внезапно отбросило его далеко в прошлое.
В отличие от Германии, он был ещё не стар, и в его памяти ютилось, дожидаясь своего часа, множество странных и грустных воспоминаний из тех, которые люди не жаждут вызывать часто, из тех, что причиняют боль и спустя много лет. Патрик ещё не дожил до того возраста и состояния души, когда скорбь об утраченной любви способна наполнить существование иным смыслом, он ещё не питался памятью, он ещё не до конца утратил силы жить. И Оливия, его Оливия, сестра его друга Джеле Стела, умершая от лихорадки в совсем юном возрасте, нечасто являлась ему – теперь, после того, как он написал либретто к их с Гунтером опере.
***
Те стихи вспыхнули в нём, как музыка, он хорошо это помнил, хотя прошло уже больше десяти лет. Патрик тогда только получил звание придворного стихотворца Оттона, и честолюбивые мечты переполняли всё его существо, даже печаль об умершей возлюбленной оттеснялась ими на задний план и возвращалась только по ночам, когда он оставался в одиночестве. Такое случалось редко: у него впервые появилось достаточно денег, чтобы позволять себе… То, последствия чего теперь обрамляют складками его стареющую фигуру на животе и боках, а также набрякают по утрам под глазами.
Но однажды ночью он проснулся и больше не спал, он лежал, слушая отдалённый божественной красоты голос, выводивший где-то внутри него:
– Оливия, цветок бесценный,
Сияй небесной красотой!
О ангел! Над землёю бренной
Лети и дай душе покой!
Оливия, лучистый свет…
Оливия, мечта моя…
Зачем, зачем я лишь поэт,
Лишённый крыльев и огня!
Незримый хор подхватил звуки арии, и новые инструменты присоединили к мелодии свои мощные и одновременно нежные голоса…
Наутро, совершенно истощённый физически, но подстёгиваемый нервным возбуждением, он явился домой к Гунтеру Лоффту, своему молодому приятелю-музыканту, и поднял того с постели. Патрик отчётливо помнил, что у него от напряжения дрожали руки, он рассыпал листки со стихами и ползал по полу, собирая их, пока недовольный, невыспавшийся Лоффт возился в кресле, зевал и сердито кутался в халат. Стихи не произвели на него особого впечатления, а когда Патрик попытался напеть услышанную среди ночи арию ангелов своим хриплым надтреснутым голосом, музыкант и вовсе рассвирепел.
– Чего ты от меня хочешь? Я лёг спать два часа назад, я писал мессу для Сретенья! И тут являешься ты, что-то несвязно лепечешь, читаешь какие-то назойливые, бездарные вирши и хочешь, чтобы я прыгал от счастья? Иди домой, дай мне спокойно отдохнуть! Приходи вечером, может быть, я соглашусь послушать тебя ещё раз. Всё, оставь меня!
Возможно, они бы даже подрались, если бы твёрдо стояли на ногах. Но минувшая ночь оказалась тяжела для обоих. Патрик швырнул исписанные листки на пол перед Гунтером, резко повернулся и вышел. Ему хотелось упасть прямо на дорогу и рыдать, рыдать… А потом наконец заснуть. Но у него хватило ума отложить это всё до дома.
Он снимал тогда несколько комнат в величественном здании на площади Дней Творенья и имел только одного слугу, такого же молодого и неуклюжего, каким был сам. Поэтому обстановка тогдашнего его жилья более соответствовала его характеру и образу жизни, чем теперешняя. Он прошёл к себе, выпил подряд два стакана вина, пролив изрядное количество на несвежую рубашку, упал на смятую неубранную постель, попытался заплакать – и заснул, как убитый.
Патрик провёл день в кровати и вечером тоже никуда не пошёл. Им овладела странная апатия, он хотел писать стихи, но не мог, изломал множество перьев, изорвал жуткое количество бумаги. Всё валилось у него из рук. Он просидел полночи в кресле, тупо глядя в камин, вспоминая… Воспоминания были отрывисты, несвязны и болезнены. Его не пускали к Оливии, когда та занемогла и умирала. Он помнил её прекрасной, живой, лучащейся радостью, и, оказавшись в церкви, не узнал измождённое, почти бестелесное существо с равнодушным невыразительным лицом и тусклыми волосами, лежавшее в гробу. Какие муки пришлось ей пройти, чтобы стать такой? Он боялся узнать ответ.
Не помня как, он задремал в кресле у камина и был разбужен истерическим треньканьем дверного колокольчика. Симон, его слуга, обладал на редкость здоровым сном, так что открывать хозяин поплёлся сам. За окном стояла неподвижная тьма, распахнутый клюв стрелок на плоском лике часов обозначил двадцать минут четвёртого. Патрик прихватил по дороге нож для разрезания бумаги, поскольку возвращаться в кабинет за пистолетом ему было лень.
За дверью стоял Гунтер Лоффт и прижимал к груди траурно-чёрную кожаную папку, в какой обычно таскал листы, густо исписанные нотами. Он шагнул через порог, отпихнув Патрика, и сразу принялся стаскивать своё длинное щегольское пальто тёмно-серого цвета. Бросив пальто на руки Патрика, он сказал: