Литмир - Электронная Библиотека
A
A

За кулисами, оклеенными зелеными обоями, был еще один шкаф, хорошо знакомый Дмитрию. В том шкафу помещалась, занимая три с половиной полки, немудреная самойловская библиотека.

Итак, сначала приходили мальчишки, потом бывший председатель, потом его партнеры. Потом уж собиралась и молодежь: семь-восемь девчат, трое-четверо парней, подростки. Девушки лениво танцевали под Мишины пластинки, ухватившись друг за дружку и равнодушно глядя по сторонам. Парни курили махорку. Клуб наполнялся едучим махорочным дымом, с сильным привкусом жженого лошадиного копыта.

Саше полюбилось бывать в клубе. Его общительный характер располагал к себе и упрощал отношения. За четыре дня он успел переухаживать за всеми самойловскими девчатами, растерявшись и не зная, на которой остановиться. А те весело и беззаботно принимали его ухаживания, не видя в них ничего серьезного.

Потом Маруська Зотова, чернобровая, румяная, невысокая, но крепкотелая девушка, острее других царапнула беззаботно-любвеобильное сердце Саши. Царапнуть-то царапнула, но и бровью не повела. По-прежнему равнодушно шелушит в горстку каленые семечки.

Задетый за живое, Саша начал стремиться к популярности и славе. Портрет Карла Маркса, как ни странно, не поколебал Маруськи Зотовой. Тогда Саша договорился с Мишей Ляпуновым устроить в клубе вечер с чтением стихов (не без Дмитрия, разумеется).

Всегда надо верить первому безотчетному движению души. Дмитрий испугался, когда Саша сообщил ему о вечере. Но Саша уговорил и успокоил:

— Даже странно, что ты до сих пор не устроил вечера. Земляки. Односельчане. Широкие народные массы. Рядовой советский читатель. Одним словом — народ, для которого у нас всё — и композиторы, и художники, и мы, поэты.

Дмитрий застыдился после этих слов и согласился участвовать в вечере, хотя и пробурчал:

— Одно дело — вообще народ. А когда конкретно — Васятка Петухов… Надо, чтобы было полное взаимопонимание.

В этот вечер Дмитрий и Саша пришли в клуб раньше обыкновенного. Миша включил «Родину». На сцене за столиком (не играя еще в домино) сидело трое парней, в полутемноте зала притаилась стайка девушек. Они смеялись чему-то своему, но все же нарочито громко.

Саша не волновался ни капли, а Дмитрий (странно!) волновался больше, чем где-нибудь в Москве, в педагогическом, к примеру, институте перед аудиторией в восемьсот человек. Чтобы отвлечься и забыться, он сам стал крутить настройку приемника.

Тотчас попалась грузинская музыка, и Дмитрий остановился, чтобы послушать.

Женский голос вел песню на высоком волнующем трепетанье. Немного гортанное протяжное пение по неизвестным таинственным законам воссоздавало теплую южную ночь с отдаленным шумом хрустальной горной реки.

— Эх, батюшки! — врезался в песню голос Юрки Горямина. — Тянет, как слепого за одно место.

— Скулит, как голодный волк на луну, — подхватил Васятка Петухов.

— Наверно, еще деньги платят.

Внутри у Дмитрия все похолодело и оборвалось: «Боже мой, что же им теперь прочитать, чтобы не показалось нелепым, вроде этой красивой и лиричной грузинской песни». Заметался по углам в памяти. «Что я писал все эти годы, если теперь, перед лицом родного села… А если бы читать им «На холмах Грузии»? А если Блока? А если «Прелюды» Рахманинова? Где граница? «Буря мглою» — давно уж народная песня. Иносказанье рябины и дуба вполне понятно. Но Пушкин как философская и эстетическая категория… Но Блок, впервые назвавший Россию не матерью, а женой?»

Народ пошел густо. Дверь не успевала захлопываться. Шумно, с разговорами, рассаживались по местам:

— Концерт будет или чего?

— Протаскивать нас будут, не иначе.

— Приезжий-то, говорят, востер.

— Чай, и наш не уважит. Который год все учится. Чему-нибудь научился.

— Про Теркина будут рассказывать.

— Не ври.

Миша-избач, оказывается, заранее приготовил вступительную речь. Он, когда все уселись, вышел на трибуну, обтянутую кумачовой материей, и вдруг, неестественно изменив голос, как если бы перед ним были не сорок человек в маленькой комнате, а городская площадь с морем голов, пошел заливаться на высокой певучей ноте:

— Товарищи! Прежде чем передать слово нашим дорогим студентам, я должен охарактеризовать международное положение Советского Союза.

Слушали терпеливо и молча. Потом Миша перешел на внутреннее положение в стране. Посыпались тонны стали и нефти, пуды зерна и даже хлопка, которого вовсе уж никто никогда не видел в селе Самойлове.

Рябь оживления пробежала по слушателям, когда Миша перешел к традиционным лозунгам, которыми, как и полагается, должна заканчиваться каждая речь. Четыре «Да здравствует!» — и под аплодисменты Миша сошел с трибуны.

Дмитрий испугался за Сашу. Трудно будет ему переходить от такой высокой ноты к задушевному разговору или к чтению простеньких стихов. Но Саша не терялся ни в каком положении. Дмитрий и не заметил, как аудитория начала шевелиться, потом все засмеялись громко и дружно.

Саша рассказал, как он служил в армии, в тыловом запасном полку. Как начальнику сказали, чтобы подшутить над Сашей, будто тот умеет рисовать, и как начальник приказал Саше нарисовать его, начальника, портрет.

— Моей рукой водил страх, — заливал Саша, — и, хотя я никогда до этого не рисовал, начальник получился как вылитый. Я, конечно, прибавил ему героизма, грудь нарисовал колесом, на груди — ордена.

Поговорив таким образом с полчаса, Саша, нисколько не сомневаясь ни в себе, ни в слушателях, начал читать стихи. Стихи были обыкновенные, Сашины, в меру тепленькие, в меру гладенькие, текли без сучка, без задоринки. К тому же все знали, что полагается под конец аплодировать.

Положение Дмитрия осложнялось с каждой минутой. Скоро ему выходить на трибуну, а он не знает, ни что ему читать, ни что говорить. Сидят его земляки: тетя Прасковья, у которой с войны не вернулось трое сыновей, сорокалетняя вдова Капитолина с четырьмя ребятишками на руках, дед Егор с бабкой Дуней (домишко у них совсем завалился на передний угол)… Надо бы что-то сказать им. Но какая-то странная пустота в голове, и не приходит ни одного необходимого слова.

Были у Дмитрия в стихах тончайшие наблюдения. Была и сила. Почему лист на дереве держится прямо, не повисает, как тряпка, не никнет? Потому что существует напор соков. Дерево нагнетает соки под давлением. Давление соков делает упругим каждый лист. Дмитрий чувствовал в себе, как в листе, душевный напор, идущий, должно быть, из глубины поколений. Или, может быть, от этих вот мужиков и баб, от необъятного родного народа?

Стихотворение — сложный нервный организм, У него есть нервные центры, как у всякого живого существа. Не надо кромсать и коверкать стихотворение, чтобы его убить. Зачем? Достаточно ужалить в нервную точку. Стихотворение мгновенно парализуется, повиснет, как тряпка. И все-то жаленье состояло в переделке одной строки. Стихотворение очень легко убить, нужно только знать, куда клюнуть.

И потом ведь у каждого поэта должен быть свой мотор. Стихотворение должно сначала, как самолет, разбегаться, а в определенной точке переходить на свободный полет, парить. Самолету, чтобы разбежаться, нужна бетонированная площадка, но, чтобы лететь, ему нужно небо. Так и в стихотворении. Разбегайся на точных конкретных деталях, на зримых и ярких образах, оттачивай рифмы, подпусти юморку, задень за живое резким сопоставлением — это все твой разбег. В воздух же, в небо поднимут только крылья отвлеченной и чистой мысли. Вспоминается строфа Луговского:

Мальчики играют на горе,
Сотни тысяч лет они играют.
Умирают царства на земле,
Детство никогда не умирает.

Блестяще. Для разбега понадобилась одна строка.

Все это мелькало в голове у Дмитрия, но мелькало и то, что подобные соображения (хватило бы на трехчасовую лекцию) не нужны ни деду Егору с тетей Дуней, ни Маруське Зотовой, ни даже избачу Мише Ляпунову. А того, что им нужно, у него, должно быть, не было.

46
{"b":"118942","o":1}