— А потом?
— А потом до следующего поворота.
— Чепуха! После каждого поворота все труднее будет объяснять.
Золушкин любил иногда употреблять в споре этот излюбленный прием бывшего ротного старшины Стрижкина. Тот, бывало, на любую претензию бойца неизменно спрашивал: «Ну, и что же вы предлагаете?» — чем повергал в смятение и растерянность. Ибо велика мудрость: разрушать легче, чем строить, ронять легче, чем поднимать, отрицание куда беззаботнее любого утверждения.
Дома, в общежитии, вспоминая весь разговор, Дмитрий даже подпрыгнул от простого решения столь нелегкой задачи. Да ведь надо же, чтобы каждый ведомый, чтобы каждый человек в толпе стал по сознательной вере в конечную цель таким же убежденным и сознательным, как и вожатые. Чего уж проще. Тогда не надо обманывать или завязывать глаза, потому что, если однажды все повязки спадут и люди вместо внушенной им травы-муравы увидят месиво, они ведь через эту частичную ложь перестанут верить и в конечную несомненную правду.
Но это был давний разговор. Теперь про него Дмитрий вспомнил мельком, подумав, однако, что надо будет при первой встрече выложить Виктору Столешникову этот свой довод. А не зажмуриваться. И как это он забыл, не сказал. Видел ведь Виктора после этого.
За последнее время у Гели появился еще один новый поклонник. Ну да. Все эти спорщики, как правильно с первого раза определил Дмитрий, о чем ни спорь, какие умные разговоры ни веди, все они в конечном счете поклонники Гели. Бабочки, летящие на трепетный огонек ее чудодейственной красоты.
Сама Геля горячо возражала Дмитрию, говоря что-то о дружбе между юношей и девушкой, своенравно топала ногой и кричала, впрочем милостиво и ласково:
— Чудовище! Пойми же, в любви нас, людей, друг к другу…
— Не людей вообще — это уж будет христианство! — а мужского и женского начала.
— Ну, пусть. Все равно мы люди, и в нашей любви, то есть я хочу сказать, в основе нашей любви лежит духовное, душевное начало. Остальное прилагается. Его может и не быть. Мы ведь не животные, у которых с этого все начинается и этим все кончается. Мы же люди, Митюшка, люди.
— Чепуха. То есть мы, конечно, люди. Но я утверждаю, что в основе любви, в ее фундаменте все равно лежит физиология. Правда, может быть физиология без любви, но не может быть любви без физиологии. То, что ты называешь «человеческой» частью любви, духовным, так сказать, антуражем, это именно антураж, «идеологическая надстройка», как и на всяком базисе. А базис — физиология. Поэты в течение веков сумели облагородить извечный естественный акт любви. Напустили вокруг него волшебного туману, обрядили его в сверкающие одежды, и в этом их великая заслуга перед человечеством.
— Чудовище! Неужели я встречаюсь в тобой только для того, чтобы целоваться? Представь, если бы не было стихов, музыки, красоты, духовного нашего родства…
— Ну да, согласен. Однако позвольте, Энгельсина Александровна, прямой вопрос?
Геля знала, что могут означать прямые вопросы Дмитрия, и пыталась уклониться:
— Нужно рассуждать, а не задавать прямолинейные, лобовые вопросы.
— Нет, все-таки не будем брать нас с тобой. У нас много еще неясного и ничего еще, в сущности, нет. Возьмем идеальный, классический случай: Ромео и Джульетта. Представь себе, что Монтекки и Капулетти примирились. Представь себе, что любовь приобретает счастливый конец — завтра свадьба. И вдруг выясняется, ну, как-нибудь, чудесным уж образом, что они, Ромео и Джульетта, — родные брат и сестра. Вот я и спрашиваю: для них это трагедия или еще большая, чем даже свадьба, радость?
— Трагедия, конечно, — сорвалось у Гели сию секунду.
— Почему? Ведь духовное общение остается. И стихи, и музыка, и все такое прочее. Пожалуйста, общайтесь с утра до вечера. Так, значит, все-таки трагедия?
— Чу-до-ви-ще!
С новым гостем Гели Дмитрий сцепился в первый же день. Странно они сцепились. На теме, которая (считалось) целиком принадлежит Дмитрию как знатоку. Остальные, когда касалось дела, тотчас говорили «пас» и оставляли поле сражения.
Как-то к разговору Дмитрий вставил словечко в том смысле, что, конечно, есть недостатки: и трудодень, и налоги на всякую мелочь, и заколоченные дома, — но зато духовная жизнь деревни поднялась на неизмеримую высоту. Тут нечего возражать, не о чем спорить. Тут сама очевидность и реальность.
Но именно тут-то и врезался в разговор новичок. Был он белокурый, синеглазый, с лицом вроде бы простым и округлым, но вроде бы и не простым. Звали его Володей.
— Вы, насколько я успел заметить, любите задавать прямые вопросы. Позвольте и вам задать вопрос. В чем вы видите неизмеримую высоту духовной жизни деревни сегодня, во второй половине сороковых годов?
Эх, и полетели же щепки!
— То есть как это в чем? Это настолько элементарно, что, право же, неловко и говорить. Радио, газеты, клуб, патефоны, велосипеды, тракторы, комбайны, автомобили. В нашей деревне, например, самолет три раза за околицей садился.
— Наверно, мы говорим о разных вещах. Известно, что у американцев приемников больше, чем у нас (есть даже и телевизоры), и газет, и этих, как вы говорите, патефонов. Патефонов тоже больше. Однако мы все время говорим о нищете духовной жизни американцев. Для ясности дальнейшего разговора я хотел бы задать еще один прямой вопрос: что вы понимаете под духовной жизнью?
— Ну… Понятно. Есть труд, работа, еда, питье, одеяло. А есть духовная жизнь. Не для тела, а для души.
— Значит, велосипед и самолет, а также автомобили с комбайнами — все это для души?
— Сами автомобили с комбайнами, может, и не для души, но они высвобождают время, которое используется для души.
— Как же оно используется?
— Я уж сказал: радио, газета, патефоны, клуб. И для дальнейшей ясности, чтобы в точности определить предмет разговора, может быть, вы тоже сформулируете свое понимание?
— Охотно. Я под духовной жизнью понимаю красоту, которой окружает себя человек, проникновенное понимание этой красоты, глубокое удовлетворение, глубокую радость от ее понимания. Главнее же всего — активное участие в создании красоты. То есть не только восприятие, но и соучастие, а может быть, даже чистое творчество.
— Ну, где ж это вы могли бы видеть?
— Не спешите, я не договорил до точки. Посмотрим теперь, как подходят под мое определение выдвинутые вами духовные категории. Ну, от велосипедов с аэропланами вы отказались сами. Остались радио, газеты, патефоны, клуб. Клуб я оставлю на конец разговора, газету отнесу скорее к информации. Все же это не эстетическая категория. Сказать ли вам, что радио и патефон — всего лишь инструменты духовной культуры, и получается в некотором роде замена одного другим.
— Не совсем понятно, — насторожился Золушкин. — Продолжайте.
— Продолжение напрашивается само собой. Вот, пожалуйста, рассудите сами. Кто создал замечательные, поражающие весь мир своей красотой многоголосные задушевные русские песни? Народ. Крестьяне и крестьянки. Они пели их всякий раз, когда собирались вместе: на посиделках, на свадьбах, по дороге на сенокос. Пели пряхи, ямщики, матери над колыбелями, рыбаки на веслах, бурлаки на Волге, подвыпившие мужички на ярмарках. Мало того, что пели, — сочиняли! Какая музыка, какие слова! То боль и тоска, то разгулье и удаль. Я считаю, в этом заключался активный момент духовной жизни русского человека. Он окружал себя красотой. Сам ее создавал, сам ею активно пользовался, ибо поет и плачет…
Вместо того чтобы создавать и соучаствовать, то есть артистически, высококультурно, задушевно петь, все слушают патефоны с заигранными пластинками. Вы вдумайтесь только получше в это отнюдь, я считаю, не нормальное положение вещей. Вместо того чтобы воспроизводить красоту самому, превратиться в пассивного слушателя! То есть лишь потребление красоты. А где отдача?
Клуб, да. Клуб мог бы стать истинным очагом культуры, средоточием и распространителем духовной жизни.
Заглянем в теперешний деревенский клуб. Прошлогодние лозунги, призывающие включиться в соревнование. Плакаты о яйценоскости кур и о дойности коров. Надо. На скотном дворе. На птицеферме. На магазине, черт возьми! Но ведь не вешаем же мы в Большом театре либо в консерватории плакаты о жилищном строительстве и о добыче каменного угля!