Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Отец Митюшки, длиннобородый седой старик Василий Васильевич, сидел на лавочке возле своего дома, в серых подшитых валенках — «Ну-к и что июнь месяц — чай, в них мягче», — а также и в зимней шапке. Он думал о том, что опять старуха будет ругаться: не приколотил доску. А зачем эту доску приколачивать, все равно весь дом рушится. Вот уж Митюшка приедет, тогда… Его старуха, то есть мать Митюшки, Пелагея Степановна, доила Томку — рогатую козу с сережками под бородой. Было слышно и Василию Васильевичу, как цвикает молоко в подойник.

Шура Куделина у пруда стояла на самой кромке зеленой муравы и красноватой от заката водой мыла загорелые свои ноги. В горсти вода была зеленая от гусей, теплая, как парное молоко. Ноги от нее пощипывало, потому что накололо их в поле соломой. Ласточки летали над ветлами и вокруг креста колокольни, гоняясь за невидимой глазу мошкарой, а Степашка Крайний ехал по селу на пустой телеге.)

…— Александра Александровича, к сожалению, не будет, он поручил провести занятие мне, — сказала Галина Николаевна. — Я думаю, мы устроим сегодня студийную работу. Тема: «Любовь к Родине».

— Галина Николаевна, — обиженно возразил молоденький паренек, — вы нам прямо как десятиклассникам. Чего-нибудь поконкретнее бы.

— Поконкретнее вы сделаете сами. На то вы поэты. Весь интерес в том, каким образом каждый из вас будет решать эту вечную и неисчерпаемую тему. На таких темах проверяется индивидуальность, самобытность художника. Я знаю, что за полтора часа вы не напишете шедевров. Но нужно владеть ремеслом. Кто не успеет закончить — не беда, пусть будет строфа, две строфы, набросочек… Кто не хочет писать, пусть поскучает. Ничего не поделаешь.

Стало тихо.

О том, чтобы сочинить что-нибудь за эти полтора часа, у Золушкина не было и мечты. Но он тоже на всякий случай взял несколько листов бумаги — лежала перед ним стопа — и карандаш. На чистом листе бумаги, чтобы скоротать время, он стал рисовать свой деревенский дом. Каждый раз на занятиях по политграмоте, на каких-нибудь лекциях — словом, каждый раз, когда оказывалась перед ним бумага и делать было нечего, Дмитрий рисовал свой деревенский дом. Рисовать его было больно и сладко. За каждой черточкой возникали воспоминания, от которых теплело в груди, — телега возле двора, дуга валяется возле телеги, ветла, лавочка, бревно отвалилось от завалинки.

Из-за крыши двора особенно радостно было высунуть веточки деревьев. Через эти веточки появлялся вдруг теплый аромат яблок и укропа, слышалось шуршание вечернего дождичка в кустах смородины и малины. Блестела мокрая, ласковая для босой ноги тропинка, либо золотистая залетная пчела попадала в лучик солнца, и черное вишенье проглядывало сквозь глянцевую листву.

Завалящие, конечно, сорта яблочишек, но каково в августе набрать их, самых спелых, без червоточинки и устроить на сеновале клад. Полежат, погреются в сене, как бы даже примут в себя лугового надречного аромата, зажелтеют, дойдут до сладчайшей спелости. Лежат долго. Сам забудешь про заветное место. Потом вспомнишь, раскопаешь перед самым снегом. Все совершил бы Дмитрий, чтобы хоть однажды возвратилось такое. Сливы он клал в водосточный желоб на крыше, и они дозревали за одну неделю. Ничего, что отдавали потом железной ржавчинкой. Как раз перед уходом в армию положил запас, штук восемьдесят, и не успел попользоваться. Сгнили, наверно. Кто ж догадается? Или склевали галки.

Да… Уходил он в августе. Это был теплый, спелый август. Теплые звездные ночи. В темноте за горизонтом ярко полыхали спелицы. Дмитрий только сейчас услышал, какое красивое слово «спелица». Вспыхнет темно-красная полоса, ждать бы грому, но тихо ночью в августе. Безмолвно вспыхивают красные спелицы. Из-за околицы с поля пахнет теплой, перегретой за день соломой.

Уверенная, крепнущая струна запела в душе. Беззвучно, как в немом кино, развалились на четыре стороны голубые бархатные стены, и мерцающие звезды, и мгновенные огневые спелицы, и соломенный ветерок, и поля окружили Дмитрия. Упавшее яблоко стукнулось о сухую землю, и стук его слышен чуть не в соседней деревне. Сторож в чугунную доску начал неторопливо, с протяжными остановками выбивать двенадцать часов…

— Ну, дети, — шутливо сказала Галина Николаевна, снова входя в зал, — показывайте ваши уроки. Время истекло. Нужно еще нам всех послушать и отдать кому-нибудь пальмовую ветку первенства. Читать будем по кругу, по солнышку.

Дмитрий плохо слышал, что читали сидящие за столом. В это время он снова и снова торопливо перечитывал набросанное на своих листах. Нужно было в оставшиеся минуты определить: можно это читать вслух или нельзя. Вот уж два человека остались до Золушкина.

Главная беда состояла в том, что у стихотворения, написанного наспех, не хватало конца — самой последней, самой главной строфы. А как без нее? Нельзя.

Все же невозможно было начисто отрешиться от происходящего, и краем уха Дмитрий улавливал, что читалось. Один написал стихотворение о том, что, только идя в атаку, он понял, как дорога ему Родина, а до этого как следует не понимал.

Стихи другого начинались торжественной, звучной строкой: «Нам не надо чугунных надгробий». Дескать, не для славы погибали мы за нашу великую землю. Соседка Дмитрия робко пожаловалась, что ушел от нее любимый человек, но что боль не смертельна, потому что осталась Родина. Что-то было там вроде: «Одна теперь ты у меня мечта, любовь, надежда, радость».

— Вы?

Дмитрий поднялся.

— Я написал немного, но только у меня вышло не про любовь к Родине, а про наше село Самойлово.

— Но если вы там родились, то все в порядке.

Дмитрию показалось, что иные едва сдерживают усмешечки превосходства, что каждый ждет веселого, развлекательного представления. Но Дмитрий ошибся. Может, и было две-три ухмылки: всякий народ. Остальные если и чувствовали надвигающееся представление, то ожидали его вовсе не со злорадством, а, напротив, с ощущением большой неловкости. Одна синеглазая девушка улыбалась даже весело и обрадованно, как будто заранее знала, что все равно ничего плохого с таким здоровяком произойти не может.

— Ну, так что же про Самойлово? — подбодрила Галина Николаевна.

Дмитрий ошибался насчет ухмылок. Но он не знал, что ошибается, и это было к лучшему. Подчас ничто не соберет так все силы, не направит их в одну точку, как сделает это злость. Дмитрий осерчал, и это придало его голосу вызывающую, дерзкую уверенность:

Шла пора полыхающих спелиц
Августовская спелая сушь,
По ночам начинались капели
Опадающих яблок и груш.
Я не пил самогон напоследок,
И без этого был я хмельной,
Потому что от ласковых веток
Плыл стоградусный терпкий настой.
Не девчонку, чтоб горечь растеплить,
Не девчонку семнадцати лет —
Целовал за гуменцами землю
Уходящий в солдаты студент…

Дмитрий почувствовал, как его подхватила плавная светлая волна и подняла на ту ознобную высоту, где ликующе щемит сердце. На взлете волны взволнованно дрогнул голос:

Ведь, наверно, дожди там бывают,
И грязища — не ступит нога.
Ведь на сажень, поди, наметает
По февральским дорогам снега.
Только, что на меня за напасти,
Это грустно и, право, смешно,
Вспомню дом — ни весну, ни ненастье,
Вижу только одно и одно…

Дальше-то и должна идти ненаписанная строфа. Именно до этого места и: хотел и должен был читать Дмитрий Золушкин. Но волна не позволила остановиться хотя бы на мгновение, и мгновенно, ослепительно, все поняв и увидев, с ощущением радостной завершенности, легко, естественно, он пустил на конец стихотворения уже читанную первую его строфу:

12
{"b":"118942","o":1}