На этот раз громкий ропот поднялся с сенаторских мест, галереи же огласились шумными рукоплесканиями. Но Вотий Изаврийский подал знак трубачам, и они трубными звуками заглушили голос народа.
– Говорю прямо, – продолжал Лепид, – недобрую память оставил по себе Риму Сулла. Имя его напоминает нам не только о его преступлениях и пороках, но и о том, как попирались законы, влачилось в грязи звание консулов, возводилась в единый закон воля деспота; напоминает о гнусных проскрипциях, погубивших тысячи невинных жертв, о разорении, грабежах, насилиях всякого рода, совершавшихся по его приказанию, ко вреду и позору нашего отечества. И такому человеку, имя которого напоминает каждому из граждан о каком-нибудь личном его несчастье, вы хотите устроить царские похороны?! Как? Луция Суллу, задушившего республику, похоронить на Марсовом поле, где высится могильный холм Публия Валерия Публиколы, одного из ее основателей?! Как? На этом поле, где, в силу особых декретов сената, хоронились останки только славнейших и добродетельнейших из граждан, мы предадим земле прах того, кто умертвил или услал в изгнание благороднейших из людей нашего времени?! Мы воздадим пороку ту честь, которой отцы наши награждали только добродетель?! И ради чего мы совершим такой низкий поступок, противный нашему достоинству и нашей совести? Не из страха ли перед теми двадцатью семью легионами, которые сражались за Суллу и всегда готовы были по первому его приказу опустошать самые цветущие области Италии, где он все более свирепствовал? Или из страха перед десятью тысячами презренных рабов, которым он, по собственной прихоти и вопреки всем нашим законам и обычаям, даровал свободу и почетное звание римского гражданина? Положим, что при жизни его ни народ, ни сенат не осмеливались требовать соблюдения законов, – так унизились души под роковым влиянием страха, который он внушал. Но, ради всех богов, что же теперь-то вынуждает вас, отцы сенаторы, признавать нечестивца за праведника, прославлять величие души самого коварного из людей и отдавать почести, подобающие только самым великим и добродетельным из граждан, худшему из сынов Рима? О, не доводите меня до отчаяния в судьбах нашего отечества; дайте мне верить, что в вашем высоком собрании еще сохраняются совесть, достоинство и мужество и что в нем преобладает не низкая трусость, а глубокое сознание своего высокого достоинства! Отвергните, как бесчестное и недостойное, внесенное предложение предать земле на Марсовом поле останки Луция Суллы!
Речь Лепида вызвала громкие рукоплескания не только среди плебеев, но и со стороны многих сенаторов, убежденных его смелыми словами. На все собрание речь эта произвела сильное впечатление, какого не ожидали и не желали сторонники Суллы.
Когда вызванный ею шум утих, тогда поднялся с места Кней Помпей, один из самых молодых и наиболее популярных государственных людей Рима. Речь его, не блиставшая изяществом слога, – он не был одарен красноречием, – но прочувствованная, исходившая от сердца, заключала в себе надгробную похвалу Сулле. Он прославлял его блестящие подвиги и великие предприятия и старался оправдать его дурные поступки и пороки, объясняя их не столько его натурой, сколько окружающими условиями, суровой необходимостью, исключительными обстоятельствами, с которыми ему приходилось иногда бороться, вошедшим в обычай нарушением законов и испорченными нравами римского народа и патрициев.
Искренняя, неприкрашенная речь Помпея произвела громадное впечатление на всех, а в особенности на сенаторов. После него говорили еще некоторые другие ораторы, и, наконец, было приступлено к закрытой баллотировке. В результате получилось: триста двадцать семь голосов за предложение Катулла и девяносто три против него.
Таким образом, победа осталась за сторонниками Суллы, и собрание разошлось среди величайшего волнения, которое от курии Гостилии распространилось на комиции и вызвало бурные манифестации различного характера. Сторонники Суллы рукоплескали Катуллу, Вотию, Помпею, Крассу, тогда как противники его чествовали Лепида, Катилину, Лентула Сура, которые, как всем известно, энергично противились принятию предложения Катулла.
В ту минуту, когда Помпей с Лепидом вышли из курии, продолжая горячо спорить, в возбужденной и шумной толпе чуть не началась свалка, которая могла бы привести к роковым последствиям для республики и вызвать междоусобную войну, исхода которой невозможно было предвидеть. В то время как тысячи голосов шумно прославляли Лепида, другие тысячи, большей частью из трибы корнелиев, рукоплескали Помпею. Взаимные угрозы и брань неизбежно привели бы к кровопролитию, если бы Лепид и Помпей не взялись за руки, проходя сквозь толпу, и не стали громко убеждать своих сторонников успокоиться и мирно разойтись по домам.
Хотя это и предупредило общую свалку, однако не помешало кровопролитным дракам во многих местах: в тавернах и кабаках, в школах, на форуме, в базиликах, под портиками, где обыкновенно теснится народ. Множество людей было убито или изранено в эту ночь, и немало было также попыток поджечь дома сторонников Суллы.
Пока в Риме происходили описанные события, в Кумах совершались другие дела, не менее важные для хода нашего рассказа.
В самый день смерти Суллы, вскоре после того, как весть об этом неожиданном событии взбудоражила всех обитателей виллы, туда прибыл из Капуи какой-то человек, по наружности и одежде похожий на гладиатора. Он спросил Спартака, по-видимому имея к нему какое-то важное дело.
Человек этот, с виду лет сорока, был колоссального роста и богатырского сложения; необычайная сила и ловкость его угадывались с первого взгляда. Лицо его, с грубыми, некрасивыми чертами и очень смуглой кожей с землистым оттенком, было все усыпано прыщами, словно изрытое оспой. Черные маленькие глаза, полные огня и смелости, шапка густых каштановых волос и всклокоченная борода придавали ему еще более грубый и дикий вид.
Однако, несмотря на свою непривлекательную наружность, этот гладиатор с первого же взгляда внушал невольное сочувствие, так как его лицо, фигура, взгляд, каждый жест дышали прямотой, честностью, благородной, хотя и варварской гордостью.
Здание, где помещались гладиаторы, отстояло довольно далеко от виллы, и, пока один из рабов бегал звать Спартака, приезжий прохаживался по аллее между дворцом Суллы и домом гладиаторов, осматривая окружающие богатства и роскошь.
Но не прошло и четверти часа, как раб вернулся, а вслед за ним показался и Спартак, спешивший с распростертыми объятиями навстречу к своему гостю. Со своей стороны, и тот бежал к нему, протягивая руки, и, встретившись, они заключили друг друга в объятия и несколько раз поцеловались. Потом Спартак спросил:
– Что нового, Эномай?
– Новости мои стары, – ответил гладиатор приятным глубоким голосом. – Все мы лежим на боку, ничего не делая, ничего не предпринимая. Пора бы, дорогой мой Спартак, браться за мечи и поднимать знамя восстания!
– Молчи, Эномай! Клянусь богами Германии, ты хочешь погубить наше дело.
– Напротив того, я хочу, чтобы оно увенчалось полнейшим успехом.
– Так не кричи же, необузданный человек! Ведь мы должны быть осторожны, чтобы достигнуть нашей цели.
– Достигнем ли?.. И когда же?.. Вот что мне нужно знать. Я желал бы, чтобы это произошло при моей жизни.
– Надо, чтобы дело созрело.
– Кизил зреет со временем, лежа в соломе; но такой фрукт, как наше восстание, – знаешь ли, как оно созревает?.. С помощью мужества, смелости, риска… Идем без сомнений! Если только дело начнется, ты увидишь, как все пойдет само собой.
– Но послушай… имей же терпение!.. Сколько человек удалось тебе привлечь в эти три месяца к нашему союзу в школе Лентула Батиата?
– Сто тридцать.
– Сто тридцать из десяти тысяч!.. И ты находишь такой плод наших более чем годовых усилий достаточно зрелым или, по крайней мере, окрепшим, чтобы от него можно было ждать какой-нибудь пользы?
– Когда начнется восстание, ты увидишь, сколько к нему пристанет гладиаторов.