Алина наконец заметила Георгия и еле заметно кивнула ему, чуть нахмурилась и тут же отвернулась к мужчине, что стоял рядом, широко расставив ноги в голубых джинсах, расправив плечи в полосатой рубашке, подтянув начинающий тяжелеть живот.
Улыбку Алины и знак ее бровей Георгий воспринял как выражение общей тайны, близости, ласки.
На самом же деле Алина смеялась над собой и над ним, над своим дурацким приключением накануне неожиданного приезда мужа, смеялась, вспоминая неумелые мальчишеские ласки Георгия и подавляя невесть откуда взявшуюся горечь. Женщина она была неглупая и добрая, способная художница, в общем-то весьма рассудительная, но в их кругу почему-то за ней утвердилась слава неожиданной женщины, и она иногда выкидывала неожиданные номера, возьмет да уедет вдруг ни с того ни с сего в какой-нибудь город или вот сделает то, что вчера, но, впрочем, может быть, она действительно была неожиданной женщиной, как и все остальные, впрочем, женщины.
– Хелло, друг, – сказал, подходя, Леван, – посмотри, какую я заметил женщину. Великолепная женщина.
Он показал на Алину.
– Это моя женщина, – сказал Георгий, и от счастья и гордости все струны в нем натянулись и загудели. – Не смотри на нее, Леван. Любовь, понимаешь.
– Понятно, Гоги, – сказал Леван и скрестил руки на груди. – Друзья одной помадой губ не мажут.
Он был доволен, что высказал один из параграфов своего курортного рыцарского кодекса.
Георгий зашагал к Алине, чуть-чуть, вежливо взяв за талию, подвинул мужчину и поклонился ей.
– Ого! – сказал мужчина, взглянув на него. – Горный орел!
Алина танцевала ловко и красиво, но, конечно, не так, как тогда она танцевала. Георгий встревожился, глядя ей в очки и пытаясь уловить выражение глаз. Увы, очки отсвечивали, лишь иногда мелькали в них зрачки, но понять что-нибудь было невозможно.
– Алина, давай уйдем, – шепнул он, как она шептала ему тогда.
– Приехал мой муж, – усмехнулась она, – и поэтому… ты же понимаешь… и вообще не будем вспоминать и…
– Давай уйдем, – шепнул он, не вслушиваясь в ее слова, а только чувствуя течение речи.
– Я же говорю тебе, муж приехал, – с маленьким раздражением произнесла она, – мой законный муж, серьезный человек.
– Какой муж, что ты говоришь? – в ужасе и смятении забормотал он. – Глупости говоришь, дорогая…
Они танцевали в центре площадки, а вокруг бушевал вечер отдыха, и под крик и визг культурников танцующие очищали место действия то ли для бега в мешках, то ли для ловли призов с завязанными глазами. Они остались одни. Музыка смолкла. К ним уже бежали культурники, а Гоги все не отпускал Алину.
– Пусти немедленно, – зло прошептала она. – Мальчишка, дурак, пусти!
На шее у нее вздулись вены.
– Я твой муж! – закричал вдруг Георгий. – Я тебя увезу! Я тебя спрячу! Я не отдам…
Происходило что-то дикое и нелепое. Их окружили культурники, еще какие-то люди. Все кричали:
– Позор! Совсем обнаглели!
Какие-то лица мелькали перед Гоги: ощеренные лица Левана и его дружков, ее лицо без глаз, с огромными стеклами, деловые лица дружинников, возмущенные лица, ухмыляющиеся, тяжелое лицо того человека, ее мужа, его тяжелая рука…
Тут произошла вспышка, похожая на длинный кустистый разряд молнии, и рассеченное время стало плавиться, оползать, зрение Гоги застил красный туман – это его военная древняя кровь хлынула в мозг, он закричал что-то, чего и не знал никогда, и он не помнил потом, что он сделал, а опомнился через секунду уже в руках двух дружинников.
Из-за плеча Черчекова вспыхнул блиц – Гоги сфотографировали.
Потом его вывели за ворота турбазы.
8
По вечерам на парапете сидит старик горец, шамкает что-то и за пятнадцать копеек наливает желающим маджари из автомобильной канистры.
Знающие люди легонько толкают старика в плечо, подмигивают ему, словно он может в темноте увидеть это подмигивание, суют полтинники, и тогда он лезет в корзину, разворачивает тряпки, вытаскивает оплетенную бутыль и наливает знающему человеку добрый стакан чачи. Итак, в мальчишескую прекрасную жизнь Георгия бурно ворвалась первая женщина, первая сигарета, первый стакан водки.
Он долго плавал в темноте, пока не попал под луч прожектора. Тогда он выбрался на берег, натянул штаны и рубашку и заснул на остывшей уже гальке.
В сатирическом окне городской дружины, которое называлось «Солнечный удар», появилась фотография Гогиной головы, к которой пририсовано было извивающееся в безобразных конвульсиях тело. Текст гласил: «Девушкам строго воспрещается танцевать с местным хулиганом Георгием Абрамашвили, 1947 г. р.».
Леван Торадзе по этому поводу высказался так:
«Разве так делают? С девушками делают совсем по-другому. Гоги – осел».
Авессалом Илларионович Черчеков докладывал об этом случае так:
«Ничего страшного не случилось. Георгию Абрамашвили мы дадим возможность исправиться. Еще раз в связи с этим хочу поднять вопрос о мерах наказания безобразных бесстыдниц, которые к нам приезжают для поправки сил здоровья. У нас молодежь южная, горячая, а они разгуливают по городу, понимаете ли, фактически без ничего, и отсюда вытекают печальные факты недоразумения. Нужно штрафовать».
9
Георгий сидел на самом солнцепеке над обрывом возле вагончика, в котором жила водолазная команда. Внизу под обрывом, метрах в двадцати от берега с маленького катера опускали в море водолаза. Вот завинтили у него на шее шлем, толстяк какой-то хлопнул ладонью по шлему, и водолаз ушел в глубину.
Георгий сполз по обрыву вниз, поплыл и в двадцати метрах от берега нырнул.
Там, где работал водолаз, было уже чуть-чуть темновато и прохладно. На камнях качались длинные водоросли. Гоги поплавал немного вокруг водолаза, заглянул к нему в стекло, увидел смеющийся глаз молодого парня, подмигнул ему и пошел вверх.
В пронизанной солнцем воде над ним качалось днище катера, он вынырнул рядом и взялся рукой за борт.
– Ты! – сказал ему толстяк с катера. – Ну и силен! Иди к нам работать, кацо.
– Нет, – сказал Георгий. – Я скоро в армию иду. В авиацию.
Поплыл к берегу, посидел немного на берегу, оделся и пошел в парк.
В парке возле горбатого мостика, прихотливо повисшего над пересохшим ручьем, сидела повариха Шура. Перед ней на газетке лежали куски пемзы разной величины.
– Здравствуй, Шура, – сказал Георгий.
– Здравствуй, Жорик, – сказала Шура, виновато как-то улыбаясь.
На голове у Шуры был выцветший платок с надписями «Рим», «Париж», «Лондон» и с видами этих столиц.
Гоги сел рядом с ней и закурил.
– Вот видишь, – кивнула Шура на газету, – пемзы насобирала. Торгую. Может, наберу своему ироду на сто грамм. Вот ведь иго иноземное, а, Жорик?
– Да-а, Шура, – сказал Георгий. Ему было хорошо сидеть рядом с ней и чувствовать к ней жалость, добро.
– Что же ты не питаешься, Жорик? – спросила Шура. – Совсем не ходишь.
– Уволился, – сказал он. – Скоро в армию иду. Скоро, Шура, летчиком я стану.
– А ты все равно приходи, – сказала Шура. – Приходи, Жорик, я тебя питать буду. А сейчас закурить мне дай.
Они посидели немного молча, покуривая и глядя на аллею, которую пересекали редкие отдыхающие под зонтами.
– Вот он идет! – вдруг вырвалось у Шуры восклицанье, звонкое, как у девушки. В конце аллеи, волоча широкие штаны, появился ее муж. – И-идет, древний грек! – язвительно пропела Шура, а в глазах ее светилась любовь.
– Здравствуй, Шура, – смущенно хихикая, сказал грек, – торгуешь?
– Торгую! – закричала Шура. – Ради тебя тут сижу, всему народу на позор.
– Конечно, ради меня, Шура, – заулыбался грек, протягивая уже ладонь и выворачивая большой палец. – Ведь я твой муж.
– Муж! – Шура уперла руки в бока. – Ох уж и муж. Муж объелся груш.
Георгий оставил супругов на мостике, а сам пошел вдоль ручья к ущелью. Идти было приятно – сзади жарило солнце, висевшее над морем, а в лицо дул прохладный ветер из ущелья. Желтеющие уже листья платанов важно колыхались.