Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Георгий Богданович, как его потом прозвали в театральных кругах, Жорж Великолепный, отказался от этой чести: его фамилию и так знают! Рюрик Ивнев все еще находился в своей резиденции — в Тифлисе, и его фамилию вычеркнули. Борис Эрдман заявил, что его не тянет переименовывать улицы, хотя его фамилией и собираются окрестить Тверскую. Грузинов тоже уклонился от саморекламы.

— Почему ты не хочешь иметь улицу с названием твоей фамилии? — спросил его Кусиков.

— Зачем мне третья улица? — ответил Грузинов. — Две же носят мою фамилию — Большая и Малая Грузинская.

Мы засмеялись, Есенин спросил Николая Эрдмана:

— А ты?

Коля недавно окончил реальное училище, выглядел мальчиком, наверно, впервые надел штатский костюм, но кепка у него была фасонистая, и носил он ее, а ля черт подери. Он поднялся со стула и заявил:

— Я хочу иметь в Москве улицу моего имени!

Это было сказано с такой важностью, что мы опять засмеялись. Сергей посмотрел на меня.

— А ты?

Я ответил, что пойду вместе со всеми, но смешно вешать дощечку с моей фамилией, ее никто не знает.

Мы вышли вшестером на улицу, моросил осенний дождь, было темно. На Большой Дмитровке приставили легкую лестницу к стене дома, сорвали дощечку с наименованием улицы, и она стала именоваться улицей имажиниста Кусикова. На Петровке со здания Большого театра Мариенгоф снял дощечку и прибил другую: «Улица имажиниста Мариенгофа». Вскоре Кировская сделалась улицей имажиниста Н. Эрдмана, Кузнецкий мост Есенинским, а Б. Никитская — улицей имажиниста Шершеневича.

Кусиков нес дощечки в рюкзаке. Когда мы проходили через Советскую площадь (по пути на Б. Никитскую), Сандро остановился возле статуи Свободы, вынул из рюкзака дощечку размером побольше. Шершеневич осветил ее электрическим фонариком, и мы увидели: «Благодарная Россия — имажинистам». Далее были перечислены все, входящие в орден. Эту дощечку Кусиков предлагал особыми шурупами привинтить к подножию статуи Свободы. Есенин возразил: мы переименовываем улицы, а не памятники. Спор закончился в пользу Сергея.

На следующее утро Кусиков нанял на целый день извозчика и возил знакомых показывать улицу, которой было присвоено его имя. К шести часам вечера дощечка с его фамилией была сорвана. Та же участь постигла и другие дощечки. Есенина провисела дня три-четыре. Нас, имажинистов, никуда не вызывали, в газетах и журналах об этом выступлении не было ни слова, никто о нем не говорил и на литературных вечерах.

Для чего все это было затеяно? Почему во всем этом участвовал Есенин?

Я откладываю ручку в сторону, сижу, думаю, вспоминаю. В письме, адресованном в «Печать и революцию» 15 сентября 1921 года, было такое предложение А. В. Луначарскому: «если его фраза не только фраза, — выслать нас за пределы Советской России». И под этим письмом, кроме подписей Мариенгофа и Шершеневича, стоит подпись Есенина первой. Как мог решиться Сергей, собственно, эмигрировать из России? Ведь в доброй три четверти своих стихов и поэм он воспевает родину. И еще как воспевает! Что же случилось с Сергеем? Неужели скажут озорство? Анархистская выходка?

Я и сам не мог ответить на этот вопрос, пока не прочитал оригинал письма А. В. Луначарскому, который хранился у Чагина. (Тогда Петр Иванович работал в «Советском писателе», а я в месткоме писателей при этом издательстве.) Все письмо было написано рукой Мариенгофа. (Три подписи под ним автографы.) Но абсолютно уверен, что в составлении этого письма принимал главное участие Шершеневич. Анатолий никогда бы не согласился покинуть Россию, что я знаю из многих разговоров с ним. И никогда бы он не вызвал такого оратора, каким был Анатолий Васильевич, на дискуссию об имажинизме, потому что сам обладал посредственным красноречием. Другое дело — Вадим: он, зная тактичность и порядочность Луначарского (более года как заместитель председателя Союза поэтов встречался с Анатолием Васильевичем), мог, бравируя, именно ради фразы, поставить вопрос о высылке имажинистов из России. Мог он и вызвать наркома на дискуссию, так как умел блестяще говорить. Кроме того, в письме говорится о привлечении к публичной дискуссии профессоров Шпета и Сакулина, а с ними лично был знаком только Шершеневич и бывал у них дома. (Кстати, Вадим организовал книгу Сакулина об имажинистах).

Шершеневич сперва добился согласия Анатолия на подпись под письмом, а потом уже вместе они уговорили Есенина. (Любопытно, крупный художник и влиятельный член ордена Георгий Якулов и письма не подписал и в переименовании улиц не участвовал.)

Вот каким образом левое крыло сперва побудило Сергея совершить первую ошибку («Всеобщую мобилизацию»), а потом и вторую.

Нужно ли это знать читателю? Обязательно! Иначе, прочитав письмо в редакцию журнала «Печать и революция», которое теперь в собрании сочинений Есенина распространено многомиллионным тиражом, никто не поймет, как и почему великий поэт поставил свою подпись под таким несуразным посланием и участвовал в еще более несуразной выходке.

Неприятно мне об этом писать, но шила в мешке не утаишь: да, Сережа, весной 1921 года ты крепко воевал с членами левого крыла, а осенью поддался им. А ведь за твое предложение было бы абсолютное большинство!..

Что же, Есенин так и подпал под влияние левого крыла? Спустя неделю-полторы сидели я и Грузинов в комнате президиума Союза поэтов, ужинали. Иван стал говорить, что литературные трюки, которые придумали наши командоры, ни к черту не годятся. Лучше бы опять что-нибудь написали, например, на стене Китай-города. И стал доказывать, что литературные трюки хороши тогда, когда их хвалят или ругают в печати. А так, вглухую, кому это нужно? Мы заспорили. В это время в комнату президиума вошел Есенин, я пригласил его поужинать, он снял шубу, шапку, повесил на вешалку и заказал официанту бифштекс по-деревенски и бутылку пива. Он спросил, о чем мы так горячо спорили, Грузинов объяснил. Сергей признался, что действительно выстрелы были сделаны вхолостую и он, Есенин, зря понадеялся на опытность Вадима.

— Игра не стоила свеч! — добавил Сергей. — Еще хорошо, что не послушались Кусикова. Нам бы здорово нагорело за памятник Свободы!

— Ну, с Кусикова взятки гладки! — сказал я. (Сандро в то время остался в Германии.)

— Не велика потеря! — воскликнул Есенин, принимаясь за бифштекс.

Он сказал, что теперь время наших разных манифестаций прошло и нужны стихи, хорошие стихи. К нашему изумлению, он стал критиковать произведения левого крыла, и опять от него досталось Шершеневичу. И слова Сергея не разошлись с делом.

Вскоре нас, имажинистов, пригласили выступить в университете филологи. Председательствовал Мариенгоф. Мы уже прочитали свои стихи, выступал Вадим, после него, как всегда, в заключение должен был выйти на кафедру Есенин. Шершеневич читал известные в те годы стихи:

Мы последние в нашей касте,
И жить нам недолгий срок.
Мы — коробейники счастья,
Кустари задушевных строк.

Ему аплодировали. Но дальше, как ни гремели его сделанные строчки, рифмы, ассонансы и консонансы, студенты плохо принимали его стихи. Вадим разозлился и стал читать первое, программное стихотворение из сборника «Лошадь, как лошадь»: «Принцип басни», где он сравнивает себя с запряженным в пролетку рысаком:

…И, чу! Воробьев канитель в полет
Чириканьем в воздухе машется,
И клювами роют теплый помет,
Чтоб зернышки выбрать из кашицы.

Шершеневич посмотрел в упор на сидящих в первых рядах студентов и воскликнул:

Эй, люди! Двуногие воробьи,
Что несутся с чириканьем, с плачами,
Чтоб порыться в моих строках о любви,
Как глядеть мне на нас по-иначему?!
Я стою у подъезда грядущих веков,
Седока жду с отчаяньем нищего,
И трубою свой хвост задираю легко,
Чтоб покорно слетались на пищу вы!
33
{"b":"118584","o":1}