то Балканы и остались бы, конечно, Балканами, Сербия была бы деревенькой у ног Австрии, болгарские девушки шли бы в гаремы турок, болгарские мужчины утирали бы слезы и т. д. и т. д. и прочее и прочее. Но сам Струве, САМ, целует пятки и коленки подлому Желябову, считает его «политическим гением», а не хвастунишкой-мужичонком, которого бы по субботам следовало пороть в гимназии, а при неисправлении просто повесить, как чумную крысу с корабля… Что же это такое, что же это за помесь Безумия и Подлости, что когда убили Александра II, который положил же свой Труд и Пот за Балканы, тот же Струве не выдавит из себя ни одной слезинки за Государя, ни одного доброго слова на его могилу, а льстиво и лакейски присюсюкивает у Желябова, снимает с него носки и чешет ему пятки, как крепостная девчонка растопыренному барину…
Да, с декабристов и даже с Радищева еще начиная, наше Общество ничего решительно не делало, как писало «письма Шпоньки к своей тетушке», и все эти «Герцены и Белинские» упражнялись в чистописании, гораздо бесполезнейшем и глупейшем, чем Акакий Акакиевич…
Сею рукопись писал
И содержание оной не одобрил
Петр Зудотешин.
Петр Зудотешин.
Петр Зудотешин.
Вот и все «полные собрания сочинений» Герцена, Белинского и «шестидесятников».
Батальон и Элеватор.
Но кто его строил? Александр II и Клейнмихель. Да, этот колбасник, которого пришлось взять царям в черный час истории, — потому что собственное общество, потому что сами-то русские все скрылись в «письмо тетеньки к Шпоньке», в обаятельную Natalie, и во весь литературный онанизм. Онанисты — вот настоящее имя для этого общества и этой литературы; онанисты под ватным уездным одеялом, из «угольничков» сшитым, которые потеют и занимаются своими гнусностями, предаваясь фантазиям над раздетой попадьей.
О, какие уездные чухломские чумички они, эти наши социал-демократы, все эти знаменитые Марксисты, все эти «Письма Бакунина» и вечно топырящийся ГЕРЦЕН. Чухлома, Ветлуга, пошлая попадья — и не более, не далее. Никому они не нужны. Просто, они — ничего.
Эта потная Чухлома проглядела перед своим носом.
Александра II и Клейнмихеля, которые создали Эрмитаж, создали Публичную библиотеку, создали Академию художеств, создали как-никак 8 университетов, которые если г…нные, то уж никак не по вине Клейнмихеля и Александра II, которые виновны лишь в том, что не пороли на съезжей профессоришек, как следовало бы.
— Во фрунт, потное отродье, — следовало бы им скомандовать.
— Вылезайте из-под одеяла, окачивайтесь студеной водой и пошлите делать С НАМИ историческое дело и освобождения славян и постройки элеваторов.
Тут объясняется и какая-то жестокая расправа с славянофилами:
— Эх, все это — болтовня, все это — «Птичка Божия не знает», когда у нас
Ничего нет.
Элеваторов нет.
Хлеб гниет на корню.
Когда немец или японец завтра нас сотрет с лица земли.
— В солдаты профессоров!
Да, вот команда, которую, хоть ретроспективно, ждешь как манны небесной…
Боже мой: целый век тунеядства, и такого хвастливого.
В «Былом» о чумных крысах рассказано «20 томов», сколько не было о всей борьбе России с Наполеоном, сколько, конечно, нет о «всех элеваторах» на Руси, ни о Сусанине, ни о всех Иоаннах, которые строили Русь и освободили ее от татар.
Поистине цари наши XIX века повторяли работу московских первых царей — в невозможных условиях хоть построить что-нибудь, хоть сохранить и сберечь что-нибудь. В «невозможных условиях»: т. к. когда общество ничего не делает и находит в том свою гордость.
Безумие, безумие и безумие; безумное общество.
Как объясняется и Аракчеев; как объясняются вспышки лютости в нашем правительстве:
— Да что же вы ничего не делаете?
Об Аракчееве только и кричат, что он откусил кому-то нос. Ну, положим, откусил, но ведь не осталась от этого «безносой» Россия. Подлецы: да, шляясь по публичным домам, вы не один «нос» потеряли, а 100 носов, 1000 носов, говорят, даже у самого «финансиста» недостает носа, и если бы вовремя Зверь-Аракчеев послал к черту эти бар…., то он — Зверь — сохранил бы 1000 носов, и за 1000 носов можно обменить один откушенный. Нужно
ЖЕЛЕЗО.
Этим железом и был «Сила Андреевич», к которому придираются еще за «Наталью», хотя сам придирающийся профессор лезет к ночи к своей «Парасковье» на кухне тоже под ватное одеяло. И вообще это (любовницы) мировое и общее, а не «свойство Аракчеева».
Да ОДИН Аракчеев есть гораздо более значущая и более ТВОРЧЕСКАЯ, а следовательно, даже и более ЛИБЕ-РАЛЬНАЯ («движение ВПЕРЕД») личность, чем все ничтожества из 20-ти томов «Былого», с Михайловым — «дворником» и Тригони и всеми романами и сказками «взрыва в Зимнем дворце». «Колокол» Гауптмана — в него звонит Аракчеев, а не Тригони; Шиллер и Шекспир — писали об Аракчееве, а вовсе не о Желябове. Поэзия-то, философия-то русской истории, ее святое место — и находится под ногами…
…страшно и слезно сказать, но как не выговорить, взирая на целый Балканский полуостров, на ВОЗРОЖДЕНИЕ 18-ти миллионов народа, что
…эта святая земля нашей России — под ногами, скажем ужасное слово, просто
КЛЕЙНМИХЕЛЯ.
Да. Лютеранина и немца. Чиновника, чинодрала. Узкой душонки, которая умела только повиноваться.
Но она повиновалась, безропотно и идиотично, безропотно, как летящий в небесах ангел, -
ЦАРЮ,
который один и сделал все. Вот вам ответ на «Историю русской литературы».
(за статьей Струве о Балканах, декабрь).
* * *
Благодари каждый миг бытия и каждый миг бытия увековечивай.
(почему пишу «У един.»).
Смысл — не в Вечном; смысл в Мгновениях.
Мгновения-то и вечны, а Вечное — только «обстановка» для них. Квартира для жильца. Мгновение — жилец, мгновения — «я». Солнце.
* * *
Мир живет великими заворожениями.
Мир вообще есть ворожба.
И «круги» истории, и эпициклы планет.
* * *
Бог охоч к миру. А мир охоч к Богу.
Вот религия и молитвы. Мир «причесывается» перед Богом, а Бог говорит («Бытие», I) «Как это — хорошо». И каждая вещь, и каждый день.
Немножко и мир «ворожит» Бога: и отдал Сына своего Единородного за мир.
Вот тайна.
Ах, не холодеет, не холодеет еще мир. Это — только кажется. Горячность — сущность его, любовь есть сущность его.
И смуглый цвет. И пышущие щеки. И перси мира. И тайны лона его.
И маленький Розанов, где-то закутавшийся в его персях. И вечно сосущий из них молоко. И люблю я этот сосок мира, смуглый и благовонный, с чуть-чуть волосами вкруг. И держат мои ладони упругие груди, и далеким знанием знает Главизна мира обо мне, и бережет меня.
И дает мне молоко, и в нем мудрость и огонь.
Потому-то я люблю Бога.
(24-го декабря 1912, у мамы в клинике).