И подробно рисуются ему остальные сцены.
— Не ты ли, соколик, купил ей платок-от? — спрашивала мать.
— Пошто я ей куплю, сестра, что ли?..
— А на селе был, куды двугривенный-то дел: баял, гармонию купишь, а запрежь и все орехов приносил? с пустыми-то руками и домой не ходил, — подхватила старшая невестка.
— Двугривенный-то этот на дороге обронил, в орлянку играли, так и обронил, — хитрил было парень, но спохватился: — Да тебе что больно до моих-то денег заботы? знала бы лаялась с Матреной-то вот, а то, вишь, везде поспела. Что я тебе — сказывать, что ли, стану, куда деньги-то свои деваю, дожидай, как же!..
— Да что вы и впрямь, бабы, пристали к нему? — заговорил отец. — Благослови его, Господи, коли стал входить в толк. Пора. На десяток-то восьмой никак годок доходить стал; так ли я говорю?
— Считай сам, батько: накануне вешнего Егорья родился, а теперь вон и Евдокеи на двор, — толковала мать.
— А вот что, Петрованушко! — заговорил отец снова и, пригорюнившись, пытливо глядел в лицо сына. — Семья у нас и без того большая; старуха хвора, да и сам-от я похилел, немогота одолела… Землицей нас мир обидел — сам ведаешь: отрезали почесть все песок для пожни-то, да и луга-то углом на свателовское болото вышли. Хоть волком вой; говядинки-то вот с Рождества не видали. Ох, тяжело, Петрованушко, больно тяжело! И никак ты тут не приспособишься.
Старик, махнув рукой, приумолк.
— Как не тяжело? что и говорить, батько, — брат-то в осенях помер — одним радельником меньше стало. Лен не родился, и бабам нечего делать. Матушка все на лихоманку клеплет, и сам-от ты… как не тяжело! Накачались печали — видимо.
Старик отец, во все время речи сына, молчал и только подмахивал, как бы в такт, рукой и глубоко и тяжело вздыхал.
— Я, батюшко, хоть лоб ты взрежь, не приложу разуму, как бы нам тут изловчиться.
— Вот как смекаю, кормилец! По-моему, вот это как выходит. Начать с того, что брат Елисей, дядя, жил он в Питере долго. Я оженился на то время, ребят возвел, а он все жил… да стосковался, знать, по родине — приехал, да ведь и живет теперь, что твой господин али бы там бурмистр: все есть, все, что захочешь. Без самовара не встает и спать не ложится; шуба-то на нем не овчинная, а волчья. А и в купцы, бает, записаться можно, слышь, да не хочет. Опять же теперича, Петрованушко, и весь-то народ наш деревенский, все ведь в Питер потянулся. Поди-ко и ты — право! Что мы эдак-то будем?
— Коли твое благословенье, батюшко, будет — ладно: перечить не стану.
— Не неволю я тебя, Петрованушко. Подумай сам, своим толком размысли: плотницкая тебе работа, алибо что, не чужая какая. За топор-то тебе браться — не учиться стать. Там есть наши ребята в подрядчиках… не откажут. Вон хоть бы взять Семена Торинского.
— Ладно, кормилец, смекаю, да и наших ребят-питерщиков поспрошу, как это у них там ведется.
И с этих пор носился он с мыслью о Питере, на который соблазнили его заезжие гости обилием работы во всякое время, а главное — хорошей платой и дешевизной в паю с ними. Задумываться тут было не над чем. Если все идут в столицу, то и Петруха не лыком шит.
Парень совсем согласился на дальнюю дорогу и сказал об этом отцу твердо и решительно. Отец сначала было начал колебаться, — и одобрял выбор нынешней же зимы, и именно ближние недели Великого поста, и нет: советовал отправиться будущей зимою. Колебался старик между выбором и решил, по-сыновнему, не откладывать дела дальше поста — к тому; же и попутчики под руками, а на будущую зиму будет ли еще кто из них, Бог весть. С своей стороны, и парень остался тверд в исполнении намерения и только раз как будто поколебался немного, когда за несколько дней до отъезда встретил Параньку и увидал на глазах у ней слезы.
— О чем рюмишь, али кто разобидел?
— Нет, кому обидеть? Ты-то вот… слышала… ваша старшая невестка сама забегала… в Питер…
Она не могла говорить дальше, глотая слова и слезы.
— Ну, так что, что в Питер? приеду, небось не съедят там.
— Да ждать-то придется — может, и невесть что.
— Подождешь!.. это дело твое. И то дело — опять особое. То перво-наперво надо… а хныкать станешь, уйду. Сказал — терпеть не люблю ефтих слез самых.
Петруха последние слова выкрикнул громко, в сердцах.
— Не стану! вот те Христос, не стану! — могла только скоро проговорить девка и угодить парню.
— Ты уже не выдешь ли к кузницам? — робко спросила она его, немного помолчав.
— Пошто к кузницам?
— Выйдешь — так ладно, а не выйдешь — так как хошь, не неволю.
— Ладно, выйду. Да смотри опять невестка бы не заприметила.
— А ты будто топор понес показать, заклепку, мол, сделать.
— Ну, да ладно — ступай!
Вечером, во время деревенского сумерничанья, Петруха действительно был за кузницами и, конечно, нашел уже там Параньку. Она подала ему медное колечко и просила выслать из Питера другое, хоть такое же.
— На што мне колечко?
— Да возьми, дурашной, на память возьми. Там ведь, чай, всех попризабудешь — и меня…
— Опять реветь! сказал — уйду: слушайся!
— Как не реветь-то, Петрованушко?
— Не завтра еду, через неделю еду. Колечко-то на вот, возьми назад.
— Да, дурашной, — помнить станешь. Вот и Лукерья с кузнецовским Ондрюхой — так же; а приехал домой — оженились.
— Я жениться не хочу, возьми колечко-то!..
— Да что-то это, батюшки, родители мои! И не баженник бы ты, а такой дурашной. Наши девки все ведь так, другие ребята запрежь покупают колечко-то; поносят с неделю и поменяются.
— Ладно, ну, давай сюда! Только мотри никому не сказывай, а то вон с платком-то пришла к нам в избу да и расчуфырилась, эка невидаль.
— Не скажу, Петруня, не скажу, — знай это. С камнем в воду кинут, гробовой доской накроют — не скажу, помру — не скажу…
— Что ты орешь-то, дура, услышат… Я пойду…
— Погоди! — поцелуемся!..
— Я, брат, боюсь с чужими-то целоваться, сейчас губы опрыснет, после и присекай кремнем. Я только со своими целуюсь, и то только в Христов день… Погоди, может, под венец пойдем — тогда уж.
— А под венец-то пойдешь ты со мной?
— Что Питер скажет, — туда допрежь надо. А то батюшко благословенье обещал, да свадьбу играть нечем; погоди, разживусь через год… Ты смотри у меня, Паранька, молись за меня, я тебе бусы пришлю.
— Да поцелуемся, желанный, дорогой мой, поцелуемся, хоть раз-от. До свадьбы-то долго ждать.
— Отстань ты! сказал, не стану, — опрыснет, после присекать надо. Невестка заприметит — оговорит. Ты смотри у меня, с ней не водись, как волка бегай; язык у этой ехидной бабы острый, настоящее, значит, как бритва. От нее дальше — и меня не ссорь. Я смирен — боюсь осерчать…
— Повременил бы ты, Петрованушко, ехать-то, что зря-то?.. скоро больно. Только было начали мы с тобой женихаться — таково ладно: ты-то не серчал и я бы уж попривыкла.
— Нельзя временить. Ондрюха да Матюха торопят: «Собирай, слышь, всю путину; да скорей, ждать, мол, не станем; наше-де дело такое». Повременил бы. Нельзя! — И парень махнул рукой безнадежно. — Коли делать, по мне, так делать; а стал клянчить да ломаться — все из рук поплывет.
— Да что тебе больно Ондрюха-то да Матвей-от дались? Будто уж на них-то и мир клином сошелся.
— Как порешили — так, стало, и будет. Одно надо понимать: кабы вмоготу, и один бы, вестимо, доехал.
И он опять безнадежно махнул рукой.
— Ты, Петрованушко, хоть бы в экую пору выходил бы сюда, нагляделась бы я на тебя вдосталь, налюбовалась бы.
И сдерживаемые насильно слезы, найдя свободный доступ теперь, полились обильно и опять рассердили парня.
— Я, брат, плакать не стану по-твоему, а коли станешь эдак… и ходить сюда не буду… Прости, пора никак. Наши, чай, поднялись — ждут. Сумку шью.
«В избу пришел, — думал парень, — и никто не узнал; батюшко только спросил: что, мол, совсем-де поладил с ребятами-то? Совсем-де, батюшко. А остаться не думал, наглядеться-то на тебя подольше не соблаговолишь? Эх, пропадай, мол, моя голова! куды кривая не вывезет. Совсем, мол, батюшко, порешил ехать, вот те грудь и сердце: благослови!»