Давайте мы перескочим через этот эпизод. Он навевает скуку и раздражает. Воскресенье: мы выходим из лифта — и кто, вы думаете, входит в эту минуту в отель? Наша Лина с сыном лет семи-восьми — толстеньким мальчуганом, который словно вылеплен из алебастра и упакован в кружева, бархат и лакированные штиблеты. Лина сегодня не расфуфырена, а темные глаза ее — она с ребенком только что из церкви — полны обычной для итальянок скорби. Очень хорошо выглядит. Очаровательная женщина (ничего не мог с собой поделать), которая пришла показать нам своего бамбино! Так это, во всяком случае, выглядит.
Лина показывает на сына и шепотом спрашивает у Мартышки:
— Мольто элеганте, но?
Потом она провожает нас до машины и, пока ребенок зачарованно разглядывает униформу швейцара, приглашает нас к себе в гости. Сегодня к ней придет приятель — я напоминаю, что общаюсь с Линой через переводчика, — и мы могли бы поразвлечься вчетвером. Этот приятель — Лина уверена — с удовольствием трахнет синьорину. Я вижу, как из-под темных очков Мартышки появляются слезы:
— Что мне ей ответить — «да» или «нет»? — спрашивает она.
— Нет, конечно. Однозначно — «нет»!
Мартышка обменивается с Линой несколькими репликами и вновь поворачивается ко мне:
— Она говорит, что это не за деньги, что она…
— Нет! Нет!
Всю дорогу до Вилла Адриана она плачет:
— Я тоже хочу ребенка! И дом! И мужа! Я не лесбиянка! Я не шлюха! — Мартышка вспоминает прошлогоднюю весну, когда я взял ее с собой в Бронкс, на одно из тех мероприятий, которые мы в конторе называем «Вечерами Равных Возможностей». — Бедные пуэрториканцы, которых обсчитывают в супермаркетах! Ты говорил по-испански и произвел на меня просто колоссальное впечатление! Расскажите мне о вашей антисанитарии, о крысах и клопах, о том как вас «защищает» полиция! Потому что дискриминация — вне закона! Карается годом тюрьмы или штрафом в пятьсот долларов! И эти бедные пуэрториканцы встают, аплодируют и кричат: «Карайте их и тем, и другим!» Ну и жулик ты, Алекс! Фальшивка! Лицемер и обманщик! Этой кучке придурков ты кажешься важной шишкой, но я-то знаю правду, Алекс! Ты заставляешь женщин спать со шлюхами!
— Я никого не заставляю делать то, что ему не нравится.
— Человеческие возможности! Человеческие! Как ты любишь это слово! Ты хоть знаешь, что оно означает, сукин ты сын! Я покажу тебе, что оно означает! Останови машину, Алекс!
— Извини, не могу.
— Можешь! Можешь! Я выхожу! Мне нужен телефон! Я хочу позвонить по междугородке и сообщить Джону Линдсею о том, что ты заставлял меня делать!
— Хрена с два ты позвонишь!
— Я разоблачу тебя, Алекс — я позвоню Джимми Бреслину!
Потом, в Афинах, она грозится спрыгнуть с балкона, если я на ней не женюсь. Поэтому я ухожу.
emp
Шиксы! Зимою бациллы полиомиелита впадают в спячку, угроза помереть от страшной болезни откладывается до конца учебного года, и я получаю возможность кататься на коньках по замерзшему озеру в Ирвингтонском парке. Будними вечерами — а по выходным день напролет — я катаюсь по кругу вместе с шиксами, которые живут в Ирвингтоне — городишке, начинающемся за чертой моего доброго и безопасного еврейского квартала. Я научился распознавать квартиры, в которых живут шиксы — по занавескам; кроме того, гои вывешивают на фасадах своих домов небольшие белые полотнища со звездой — в честь самих себя и своих сыновей, находящихся в армии. Если звезда голубая — значит сын живой, а если золотая — значит, он погиб. «Мать с золотой звездой!» — торжественно представляет Ральф Эдвардс очередную участницу викторины «Правда или Выводы», которая через пару минут получит струей зельтерской в пизду и новенький холодильник впридачу… Моя тетушка Клара тоже «мать с золотой звездой» — с одной только разницей: в ее окошке вы не увидите белого полотнища со звездой, поскольку гибель сына не пробудила в ней гордости за героя. Скорее наоборот — с ней случился, как говорит мой отец, очередной «нервный срыв». На этот раз — на всю жизнь. С того дня, когда Хеши убили во время высадки десанта в Нормандии, тетушка почти не встает с постели и рыдает практически не переставая. Иногда доктору Иззи даже приходится делать ей укол, чтобы прервать приступ истерии… Но я про занавески — занавески в домах шике вышиты кружевами, или еще как-нибудь украшены — в стиле, который моя мама иронически называет «гойским вкусом». На Рождество, когда в школе каникулы, и я могу задерживаться на катке допоздна, за гойскими занавесками начинают мерцать огнями елки. Не в нашем квартале — упаси Господь! — и не на Лесли-стрит, и не на Шлей-стрит, и даже не на Фабиан-плейс. Первые елки за окнами появляются на подступах к границе Ирвингтона, а уж когда я вступаю на территорию города, то начинается настоящий ужас: здесь не только елки в каждом доме, но и сами дома украшены разноцветными лампочками, прославляющими Христианство; изо всех репродукторов льются звуки «Тихой ночи», словно — словно? — это национальный гимн, а заснеженные лужайки уставлены маленькими фигурками, изображающими сцену в хлеву, — ей-Богу, от этого стошнить может. Как они верят в это дерьмо? Не только дети, но и взрослые становятся в круг на заснеженных лужайках и умиленно улыбаются, глядя на пятнадцатисантиметровые деревянные фигурки, которые называются Мария, Иосиф и Иисус! И деревянные коровы и лошади тоже улыбаются! Господи! Круглый год — идиотизм евреев, а на Рождество — идиотизм гоев! Что за страна?! Стоит ли удивляться, что половина населения — придурки?
Но шиксы … ах, эти шиксы!.. Это что-то! В приспособленном под раздевалку жарко натопленном сарае для лодок я впадаю в экстаз от запаха опилок, мокрой шерсти и от вида их золотых прядей, выбившихся из-под платков и шапочек. Сидя среди этих румяных хихикающих девчонок, я дрожащими руками зашнуровываю ботинки, выхожу на морозный воздух, спускаюсь, ступая на цыпочках, по деревянным сходням на лед и устремляюсь вслед за щебечущей стайкой шикс — за букетом шикс, за гирляндой язычниц. Я охвачен такой неземной страстью, при которой восставший член был бы просто неуместен. Мой маленький обрезанный член аж съеживается от благоговения. А может, он просто испугался. Как им удается быть такими восхитительными, такими пышущими здоровьем, такими блондинками? Мое презрение к их вере более чем сводится на нет моим восхищением их внешним видом, их движениями, смехом и манерой говорить — я восхищаюсь той жизнью, что протекает за этими гойскими занавесками! А может, меня восхищает гордыня шикс — вернее, гордыня шкотцим? Ибо у этих девчонок есть старшие братья — воспитанные, уверенные в себе, чистые, быстрые полузащитники футбольных команд под названием «Нортистерн» и «Техас Крисчен», и «У.К.Л.А.».[3] Их отцы — мужчины со светлыми волосами и низким голосом, а мамы — настоящие леди с добрыми улыбками и прекрасными манерами:
— Ей-Богу, Мэри, мы продали тридцать пять тортов на распродаже кондитерских изделий, — говорят они друг дружке.
— Не задерживайся, дорогая, — воркуют они вслед своим маленьким тюльпанчикам, когда те, наряженные в платья из тафты, отправляются на школьный бал танцевать с мальчиками, имена которых словно позаимствованы из школьных хрестоматий по литературе. Они не Аароны, Арнольды и Марвины, а Джонни, Биллы, Джимы и Тоды. Не Портные и не Пинхусы, а Смиты, Джонсы и Брауны! Они американцы, доктор, — как Генри Олдрич и Гомер, как Великий Гилдерслив и его племянник Лерой, как Корлисс и Вероника, как Хрипун, который поет под окном Джейн Пауэлл в «Свидании с Джуди». Именно для них Нэт «Кинг» Коул напевает каждое Рождество:
Каштаны трещат в камине,
Дед Мороз щиплет за нос…
Камин? В моем доме? Нет-нет, тут все дело в носах. Не в черных расплющенных картофелинах, как у самого Коула, не в длинных носярах, как у меня, а в этих лишенных переносиц миниатюрных диковинах, которые сразу же, при рождении, автоматически поворачиваются на север. И продолжают указывать на север всю жизнь! Это дети, сошедшие со страниц иллюстрированных книг; именно этих детей имеют в виду дорожные указатели, мимо которых мы проезжаем в Юнионе, штат Нью-Джерси: «ЗДЕСЬ ИГРАЮТ ДЕТИ», «ВОДИТЕЛЬ, БУДЬ ОСТОРОЖЕН: МЫ ЛЮБИМ НАШИХ ДЕТЕЙ». Это те самые девочки и мальчики, которые «живут по соседству», которые клянчат у родителей автомобили — дети, соседей которых зовут не Сильверштейнами и Ландау, а Фибберами Макги, Молли, Оззи и Гарриет; их соседи — Этель и Альберт, Лоренцо Джонс с супругой Бел, и Джек Армстронг! Джек Армстронг — всеамериканский гой! И Джек — уменьшительное от Джона, а не от Джейки — как у моего отца… Именно эти дети «встревают» в радиопередачи, освобождая волну лишь с последним рекламным объявлением. Послушайте, мы все время обедаем с включенным радио; последнее, что я вижу перед сном — это подсветка шкалы радиоприемника — так что не говорите мне, что мы не хуже других, не говорите, что мы — такие же американцы, как они. Нет! Нет! Законными обитателями и хозяевами этой земли являются они — светловолосые христиане. И потому они вправе заводить любые песни — так, чтобы их было слышно на улице. И никто их не остановит. О, Америка! Америка! Быть может, для моих дедов Америка — это золото, валяющееся под ногами; возможно, для моих родителей Америка — это курица в каждом супе; но для меня — ребенка, который прежде всех прочих кинокадров запомнил лица Энн Резерфорд и Алисы Фей, — для меня Америка — это шикса в твоих объятиях, которая шепчет тебе: «Люблю, люблю, люблю, люблю!»