— Только давай лучше не на набережную, а — на мост, — предлагал.
Не отказывалась: шла молча, рассеянно глядя по сторонам. Казалась совсем пьяной.
Доходили до моста и заходили на маленькую смотровую площадку. Приближались к гранитной ограде, облокачивались и смотрели вниз. Там — мелкой рябью вздрагивала темная вода и переливалась множеством цветов, брошенных в реку отраженными вывесками и стенами магазинов. В мелких сине-красно-черных волнах ровно плыл казавшийся совсем маленьким корабль: белый и со множеством горящих точек окон и иллюминаторов.
— Здорово, — говорил Благодатский: смотрел и чувствовал запах воды, приносимый ветром, который дергал его за длинные волосы: оттягивал их назад.
— Да, это так романтично… — принималась вдруг за прежнюю песню — Евочка. — Мы здесь вдвоем, а под нами течет огромная река, и…
«Блядь, опять начала…» — вздыхал Благодатский и перебивал ее:
— Смотри, фотограф!
Показывал на бородатого мужика, возившегося рядом с ними — со штативом и большим черным фотоаппаратом: крутил объектив и ножки штатива.
— Давай спросим — чего он фотографирует! — предлагала Ева и подходила к фотографу.
— Давай — не надо, — отвечал ей вслед Благодатский, но видел — что поздно, и шел следом.
Спрашивала у мужика: он отвечал неопределенно, широко поводил рукой в воздухе. Взглядывал на Благодатского и говорил вдруг:
— Парень, а давай я — тебя сфотографирую! Тут, на фоне реки! Хочешь?
— Хочу, — с радостью соглашался Благодатский.
— А я, а меня, — потерянно спрашивала Евочка. — А как же — я?
— Не, тебя — в другой раз! — улыбался сквозь бороду фотограф и показывал — куда и как встать.
— Если ты будешь фотографироваться с этим противным мужиком, я — уйду! — злобно говорила вдруг Благодатскому. — Уйду, правда!
— Как хочешь, — отвечал не менее злой Благодатский, порядком уставший уже за вечер от романтики и капризов. — Хочешь — уходи. Можешь записать мой телефон, если хочешь…
Но она не хотела: вдруг резко разворачивалась и уходила, не сказав больше ни слова.
— Проблемы с подружкой? — спрашивал внимательно наблюдавший за сценой фотограф.
— Никаких проблем, — улыбался в ответ Благодатский. — Я готов, можете приступать!
И долго он, довольный, позировал на фоне темной Москвы-реки и осеннего неба — незнакомому фотографу, сделавшему в тот вечер большое количество удачных снимков. Про Евочку даже и не вспоминал.
Относительно спокойно провожал еще несколько дней, а после — снова впадал в тревогу, снова мучался неудовлетворенными желаниями. Все чаще отправлялся мастурбировать в туалетную кабинку: не два раза в день, утром и вечером перед сном, как прежде, но — иногда и днем, когда вдруг ни с того ни с сего подымался за чтением или просто так — член. Снова ходил вечерами к тому дому, где разбивал окно, которое давно уже застеклили, но теперь уже ничего не предпринимал: просто смотрел в окна и думал невесёлое. Наблюдал, как все сильнее покрывался город осенью: желтел листьями, пачкался грязью и плакал дождями. Заканчивался светлый сентябрь и близился октябрь: долгий, тяжелый и грустный.
Одним днем — отправлялся в институт: учиться. Дорогой встречал возле фонтана на Пушкинской — знакомых из института. Звали к себе: пить. Подходил, говорил:
— Только я — не долго. Учиться пойду.
— Пойдешь, пойдешь! — радовались увидевшие Благодатского. — Наливай ему, больше наливай!
Через полчаса желание посещать институт полностью исчезало: заменялось другим желанием, знакомым и тяжелым. Выключался из общего разговора: взбирался на спинку лавочки с пластмассовым стаканом в одной руке и с сигаретой — в другой. По обыкновению, погружался в мысли и воспоминания: вспоминал последнюю прогулку к дому: долго стоял он тогда в нерешительности возле подъезда, курил. Потом — вжимал трехцифровую комбинацию кнопок кодового замка, приотворял тяжелую дверь и останавливался на входе. Оставалось только — подняться на третий этаж и позвонить в дверь. Вдруг — слышал шаги: спускался кто-то подъездной лестницей. Пугался неизвестно чего, отступал назад. Закрывал дверь, оглядывался по сторонам и забегал за угол дома. Стоял там и — уже не решался вернуться обратно к подъезду. Обходил вокруг дома и отправлялся обратно в общежитие.
«Когда все это кончится…» — ныл про себя Благодатский. — «Я писать хочу, а мысли все целыми днями — о пизде. Что же такое-то, блядь…» Вспоминал вдруг — про Белку, которая жила где-то здесь: неподалеку. Вытаскивал из кармана телефон, находил ее номер. Звонил.
— Ой, привет! — здоровалась Белка. — А я уже сама хотела тебе звонить…
Начинала рассказывать про то, как ходила в институт, чтобы спросить номер телефона Благодатского — у старшекурсницы. «На хуя?» — мелькало у него в голове. — «Не могла ей просто позвонить и спросить? Лукавит…» Вслух говорил:
— Свободен я, если тебе еще — нужно…
— Нужно, конечно нужно! Приходи скорее, — объясняла, как добраться до ее дома.
Расставался не прощаясь со знакомыми: оставлял их возле фонтана, а сам — шел тянувшейся вдоль Тверского бульвара улицей: отыскивал многоэтажку, в которой проживала Белка.
Находил. Жал кнопку домофона, сообщал:
— Я — здесь.
Пищала, открываясь, подъездная дверь: заходил, поднимался лифтом. Встречала в дверях, говорила:
— Заходи скорее, а то у меня — собака, может выбежать. Потом — не поймаешь…
Заходил, разувался. Видел на ковре просторного коридора: здоровенного породистого пса — серого и с темными пятнами. Спрашивал:
— Не укусит?
— Укусит, — отвечала Белка. — Если я скажу — укусит. А так — не бойся, только руку может облизать…
С удивлением смотрел Благодатский на искорки, мелькнувшие в уголках ее маленьких злых глаз за словом «укусит». Проходил на кухню, присаживался к столу. Закуривал сигарету и просил чаю. Подогревала и разливала чай, рассказывала о том, в чем требовалась помощь.
— Задали в институте такой текст написать: с доказательством чего-нибудь неправильного. Ну вроде того — что стол: это на самом деле не стол, а холодильник…
— А-а, — понимал Благодатский. — Это поэт один недавно в суде доказывал, что он — Пушкин. На него в суд подали, за оскорбление — чё, мол, за хуйня: какой-то — себя Пушкиным называет. А он взял и доказал. Пушкин, говорит, писал стихи — и я пишу. У Пушкина были бакенбарды — и у меня бакенбарды. Пушкин посвятил лиру народу своему — и я посвятил лиру народу своему…
— Да, да, точно! — поддакивала Белка. — Такое и нужно, только не такое, а — другое. В смысле — не про Пушкина. Ничего не могу придумать, поможешь?
А Благодатский уже с ходу выдавал размышление о том, что все коты — на самом деле: кролики. Объяснял, что если содрать с них шкуру, обрубить лапы, хвост и голову, то — получится настоящая кроличья тушка. Долго продолжал в таком духе.
Белка приносила лист бумаги и ручку, записывала. Не замечала ехидной улыбки, которую прятал Благодатский во время этого процесса. Радовалась, что так ловко и складно всё вышло:
— Вот преподша удивится! Она меня — не любит, а я ей принесу такое… Обязательно вызовусь: вслух прочту…
— Ну, если бы время было — я бы и круче сочинил, это ведь так: первое, что пришло в голову, — кобянился Благодатский и вздрагивал вдруг от странного прикосновения: поворачивал голову и видел пса Белки: стоял рядом с ним и облизывал руку длинным шершавым языком. Глаза пса были полузакрыты, а из уголков рта текла густая белая слюна.
— Блядь! — отдергивал Благодатский руку. — А он у тебя ничем не болеет?..
— Ха-ха, предупреждала! — смеялась Белка. — Нет, здоров как бык. Пойдем ко мне в комнату: я его туда не пускаю.
Шли. Благодатский смотрел ей в спину: странно-непропорциональной казалась ему фигура свежей знакомой — в черных брюках и длинной футболке. Мелькала мысль: спрашивал:
— Слушай, а ты, случаем, — никогда спортом не занималась?
— Занималась, — кивала Белка и усаживала Благодатского рядом с собой — на диван. — Плавала… Вовремя не успела остановиться: у меня теперь спина — во какая!