Многие стремятся еще более детализировать вопрос: уж больно смелым оказался тщедушный поэт, а потому очень хочется выяснить причину (еще лучше – первопричину) этой патологии. Ведь смелость – та черта советской интеллигенции, которая должна (по задумке селекционеров) напрочь отсутствовать у выведенной ими генерации работников, добывающих пропитание за счет своего интеллекта. «Работниками», само собой, были и поэты.
Советскую интеллигенцию сознательно взращивали как новый подвид Homo sapiens – не оппозиционный власти, а лояльный ей, не скулящий от бытовых трудностей, а радующийся всему, не протестующий, а прославляющий. А тут?
Почему все же, задает свой вопрос и Станислав Рассадин, Мандельштам написал пасквиль на вождя? И сам дает три варианта ответа (можно выбирать):
¨ он всё понял про Сталина – молчать было выше сил,
¨ использовал эти строки как орудие самоубийства – жить в тот момент не хотелось,
¨ написал для саморекламы: вот вам – не желали меня признавать как поэта, узнаете и признаете как героя-обличителя.
Я думаю, всё это лишнее. Задавать вопросы поэту, почему он написал то или иное стихотворение бессмысленно. На них и автор бы не ответил. Написал потому, что не мог не написать. Стихи Мандельштам никогда не «писал» в общепринятом смысле, рифмы у него рождались в голове и на бумагу он заносил готовое стихотворение, почти всегда набело, без помарок. Поэтому сдержать то, что рвалось наружу, он был не в состоянии. Не запиши он те строки, они стали бы наваждением, навязчивой идеей, ввергли бы его в бессонницу, а то и того хуже – всё могло кончиться нервным или психическим срывом. А записал, как занозу вытащил.
Н.Я. Мандельштам вспоминала, что стихи у ее мужа «шли от предчувствия катастрофы и зазывали ее. Жизнь помогала этому». Именно такой стиль творчества и стал судьбой поэта. А те стихи лишь сфокусировали ее.
«Зазывание» катастрофы Эмма Герштейн назвала «неизбыв-ной внутренней тревогой» Мандельштама. Поэтому то его стихотворение – не столько поэзия, сколько поступок. Он сам, вероятно, не относил свое творение к высокой поэзии. Поэтому в нем не Я, а МЫ, как и должно быть на шаржированном плакате.
И все же, чтобы разобраться в поэтической судьбе Мандельштама, нам придется, хотя бы схематично, но зато хронологически выверенно, рассмотреть все ключевые моменты его жизни, ибо, как точно подметил Иосиф Бродский, главная тема поэзии Мандельштама – это «тема времени».
Начнем с точки излома. Ноябрь 1933 г. Мандельштам заносит на бумагу, потом рвет ее, строки, от которых самого тут же бросило в холодный пот:
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
*И слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются глазища
И сияют его голенища.
А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
**
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет.
Как подкову, дарúт за указом указ –
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него – то малина
И широкая грудь осетина.
Как видим, в этом стихотворении желчи больше, чем поэзии. Оно скорее – отчаянная инвектива. Но с отчаяния (или со страха, трудно сказать) прямолинейное обвинение приобрело силу художественного образа, от чего оно в то время воспринималось редкими слушателями со смешанным чувством потрясения, искреннего удивления и чисто животного страха. Те, кому Мандельштам читал свое стихотворение, смотрели на него, как на покойника, и думали только об одном – как бы побыстрее унести от него ноги, забиться в свою конуру и тут же вытравить из памяти то, что только что слышал.
Более полувека, до конца 80-х годов, никто, разумеется, не знал, что единственный автограф этого стихотворения хранится в следственном деле Мандельштама на Лубянке. И пока «дело» это не рассекретили, все пользовались списками. Их было много. И разночтений не меньше. Б. Сарнов, Д. Данин, Э. Герштейн и другие, писавшие о Мандельштаме в конце 80-х, были уверены, что текст того погибельного стихотворения поэта всплыл из потаенных уголков памяти, им и пользовались, будучи уверенными, что автограф уничтожен.
Впервые это стихотворение (по памяти) рискнула напечатать многотиражка Московского автодорожного института «За автомобильно-дорожные кадры» 3 января 1988 г., затем его опубликовал журнал «Юность» (1988, № 8).
Председатель реабилитационной комиссии по делу Мандельштама поэт Роберт Рождественский получил от заместителя председателя КГБ СССР Ф.Т. Бобкова автограф автора из «дела». Его факсимильно воспроизвели в газете «Московские новости» (1989, № 15).
Кстати, вовсе не исключено, что тот «гэбэшный» автограф, записанный Мандельштамом с еще большего страха, мог и отличаться от первоначального текста, который поэт постарался вытравить из своей памяти. Так что, строго говоря, это, хотя и автограф, но, как писал Михаил Булгаков, «второй свежести».
Хорошо. Написал. Ужаснулся. Прочел жене. Та испуганно замахала руками. Порвал автограф. И что – замолчал со страха? Нет, конечно. Как он мог носить в себе такую «бомбу»? Ведь это он ее смастерил, а никто не знает. У многих интеллигентов – и Мандельштам в их числе – интеллектуальный эксгибиционизм зачастую посильнее страха. И Мандельштам, дрожа от возбуждающего его ужаса, читал это стихотворение многим своим знакомым. Он им по сути вверял свою жизнь.
На следствии Мандельштам вспомнил не всех. Назвал Б. Пастернака, А. Ахматову, Л. Гумилева, свою жену, брата, брата жены, Э. Герштейн и еще несколько человек.
Написал это стихотворение Мандельштам, напомню, в ноябре 1933 г. Арестовали же его только через полгода, в мае 1934 г. Как все эти месяцы жил поэт? Не начались ли у него нервные срывы еще до ареста? Бенедикт Сарнов в лучших традициях советского литературоведения – героического персоноцентризма – пишет, что Мандельштам абсолютно не испугался содеянного (как можно!), а боялся он лишь одного: «противостоять правде и истине».
Непонятно, зачем эта заумь, невнятица? Мандельштаму она безразлична, а истина корежится до неузнаваемости. Ясно ведь, что и талант чаще всего оглядочен, а зачастую – даже труслив. Интеллигент же порою нервен, импульсивен. В полубессознательном состоянии вознесет такого на вершину духа, замрет сердце от небывалой высоты и… затошнит его от головокружения.
Умный и ядовитый Владислав Ходасевич подметил, что в Мандельштаме мирно уживались «заячья трусость с мужеством почти героическим». И слава Богу, что так. У подавляющего большинства «заячьей трусости» просто уживаться было не с чем.
Трагедия Мандельштама и его судьба в том и состояли, что он, в отличие от Марины Цветаевой, верил в идею социалистического выбора, в коммунизм, но… разочаровался в кормчем. Идея-то правильная, а что он делает? Он же всё портит, низводит, опошляет. И Мандельштама взорвало тем стихотворением. Не сдержался. А потом? Потом наступило отрезвление, а с ним – жуткий страх.
Он, как и подобает настоящему интеллигенту, стал во всем винить себя и в том, прежде всего, что ни за что оскорбил человека. Да не просто человека. Вождя!
А вождь-то оказался самым гуманным, самым человечным. Ведь Мандельштам, как ни крути, за то стихотворение не срок, а премию получил – ему не разрешили жить лишь в 12 городах, а в остальных – пожалуйста. И Мандельштам сам выбрал университетский город Воронеж. А дальше?