За буйком есть скалы — в том месте, где вода чернильносиняя, почти черная. Я не люблю это место, я боюсь его.
А они тащат меня туда. Зачем они тащат меня? Я же сказал им, что не хочу туда, что боюсь. А они тащат. “Ну, не надо, я же прошу вас: не надо. Я же честно сказал: мне страшно”.
А они смеются, они ничего не понимают, они не люди.
Ох, как гадко они смеются! Нет, это люди, переряженные одноногие люди, и они хотят утопить меня. И они утопят меня, они утопят меня…
Когда они зажали мне рот, закрыли глаза и я перестал дышать, кто-то схватил меня за волосы и дернул, так дернул, что все те, переряженные, разлетелись маленькими серебристыми рыбешками и я увидел, что это фиринки, которые боятся всего на свете, даже морских коньков, даже мидий. И мне сразу стало легко дышать.
Я проснулся. Горела настольная лампа. Мама спала, обхватив себя руками. Было без пяти минут одиннадцать. Значит, прошло всего пять минут, а мне совсем не хотелось спать, и я точно знал, что проснулся для того, чтобы решать задачу, и, самое главное, решение уже было готово в моей голове.
В городке двенадцать жителей, одна треть их — одноногие. Значит, им нужно четыре сапога — по одному на человека. Половина остальных, то есть четыре жителя из восьми, ходит босиком, а четверым обувающимся нужно восемь сапог.
Всего, значит, двенадцать: четыре плюс восемь — двенадцать.
Стало быть, число сапог равно числу жителей.
А что, если жителей триста, тысяча или пять тысяч? Ведь таких городков, где двенадцать жителей, не бывает. Я пересчитал, и опять получилось то же: в первом городке — триста сапог, во втором — тысяча, в третьем — пять тысяч.
Значит, при таком условии, как в задаче, число сапог всегда будет равно числу жителей.
Я хотел разбудить маму и сказать ей: “Послушай, какую трудную задачу я решил”. Я даже руку на плечо ей положил, чтобы растормошить. И раздумал.
Я лег. Настроение у меня было хорошее. Очень хорошее, как тогда, в июне, когда я наловил за день двадцать девять бычков. В городе, на Ласточкиной, Гаванной, Дерибасовской, все смотрели на меня и удивлялись: “Киты прямо, а не бычки. Продашь, мальчик, а?” — “Нет, — говорил я, — не продаются. Не продаются. Не продаются”.
И так я до самого вечера ходил по городу, и прохожие оглядывались на моих бычков и просили уступить хоть полвязки.
Может, все-таки разбудить маму и рассказать про задачу?
— Мама, — я три раза подергал ее за плечо, прежде чем она услышала, — мама, проснись.
Она смотрела на меня испуганно, потому что не проснулась еще, хотя глаза ее были открыты.
— Мама, ты спишь в одежде. И в туфлях.
Она долго, с остановками, раздевалась и стелила постель.
За это время я мог двадцать раз вспомнить про задачу, но теперь мне уже не хотелось этого, теперь у меня было такое чувство, как будто кто-то большой и сильный все видел, все слышал и все знает про меня, и про бычков, как я ходил с ними целый день по городу, и про задачу, и про то, почему я хотел разбудить маму.
На следующий день все получилось uo-моему; в классе только три человека решили задачу.
— И ты? — удивился Николай Иваныч.
— Да, — сказал я.
— Сам? Без посторонней помощи?
— Сам.
Николай Иваныч пожал плечами.
— Ну, иди к доске.
Я записал на доске решения для двенадцати, для трехсот и для пяти тысяч жителей. И в конце сказал: очевидно, при любом населении города число жителей и число сапог при данном условии будут тождественны. Равны, значит.
— Нет, — сказал Николай Иваныч, — эту задачу ты не сам решил, теперь у меня нет сомнений: ты слова чужие говоришь.
Когда я что-нибудь хорошее сделаю, учителя обязательно но верят мне. Раньше я обижался, а сегодня — нет, ничуть.
— Пожалуйста, Николай Иваныч, я могу решить еще десять, еще тысячу таких задач, если надо.
— Хорошо, — сказал Николай Иваныч. — В тридцать восьмом году Петров был втрое старше своего сына, а в пятьдесят шестом — вдвое. По скольку лет им было в тридцать восьмом году?
— Пятьдесят четыре и восемнадцать. А теперь — семьдесят два и тридцать шесть.
— Чудеса, чудеса, — повторил Николай Иваныч. — Да ты, брат, просто талант. Как это у тебя получилось?
— Не знаю. Просто умножил восемнадцать на три, чтобы втрое больше было, а потом прибавил по восемнадцати.
— Ну, это случайность, — поморщился Николай Иваныч. — Хотя нет, сначала мы имеем три части и одну, потом, присобачив к ним по единице, получаем четыре и две. И никакой тебе алгебры.
— Еще, еще, — закричали ребята, — пусть еще решит!
— Ладно, — согласился Николай Иваныч. — В одном ящике хранятся тридцать три пары белых носков и двадцать одна пара черных. Повторяю: тридцать три пары белых и двадцать одна пара черных. Дело происходит ночью, в комнате погас свет. Сколько нужно извлечь носков, чтобы наверняка получить пару одноцветных?
Николай Иваныч еще не успел закончить условие, а у меня уже был готов ответ — три. Я ничего не решал, я даже не думал и запоминал, сколько было носков, я просто почувствовал это число — три.
— Три, — сказал я, и ребята захлопали, а Николай Иваныч закрыл глаза и стал протирать веки.
Потом, когда ребята успокоились, он сказал мне:
— Подумай хорошенько и запиши на доске подробно решения, которые ты проделал устно.
Я думал, думал, по ничего придумать не мог, потому что никакого хода решения у меня не было, а просто сразу появлялся готовый ответ.
— Но ты же чувствовал что-нибудь при этом?
На этот вопрос я тоже ответить не мог, потому что ничего такого не чувствовал. Наоборот, в это время я даже вообще не чувствовал и не думал — все вроде останавливалось во мне, а ответы я просто вспоминал, как будто все эти задачи уже слышал прежде.
Вечером мы с Бобкой опять стояли у ворот. Солнце спряталось за куполом Успенского собора, и оно было такое огромное, что купол не мог закрыть его. Потом я увидел солнце в Бобкиных зрачках: солнце было черное, блестящее, а небо вокруг него голубое, почти настоящего голубого цвета. Я поднял Бобку за передние лапы и стал глядеть ему в глаза, а он отводил голову то влево, то вправо, чуть только мы встречались взглядами. Тогда я присел и стиснул Бобкину голову руками. Теперь в его глазах можно было рассмотреть все — и солнце, и купол, и деревья, и даже ветки деревьев. Но смотреть на меня Бобка не хотел: глаза его были скошены в сторону, веки и ноздри подрагивали, как будто его обкуривали папиросным дымом.
Сейчас прикажу ему: смотреть! В глаза смотреть! В глаза.
— Боб!
Я еще ничего не приказал, я только хотел поймать его взгляд, а он вдруг стал скулить и рваться изо всех сил, так что повалил меня наземь, на чугунную плиту с молнией.
Подымаясь, нет, даже еще раньше, лежа на этой чугунной плите с молнией, я увидел его, нашего соседа, человека со странностями. Он ничего не сказал про мою возню с Бобкой, он только смотрел на меня, точь-в-точь как вчера: просто смотрел. А потом, когда я поднялся и стряхнул пыль, повторил вчерашние слова:
— Заходит солнце.
— Заходит, — сказал я.
— Ты понял, почему утром и вечером солнце разное?
— Потому что дома в городе разные и тени в разные стороны падают: утром сюда, а вечером гуда.
— Туда — это в сторону моря, на восток.
— А в море солнце утром и вечером одинаково? А в пустыне? В пустыне?
— В пустыне я не был. И в море, далеко от берега, тоже не был.
Он задумался. Он думал о чем-то своем, это я видел по его глазам: они были далекие, как глаза льва, который всегда смотрит поверх людей. Я уже раз двадцать ходил в зоопарк, и еще не было случая, чтобы лев смотрел в глаза человеку: люди остаются где-то внизу.
— В пустыне, — это он не мне говорил, это он просто вслух рассуждал, — бывают миражи. Грандиозные, феноменальные миражи. Миражи губят людей. Природа забавляется, а люди гибнут.
Почему люди гибнут в пустынях, я знаю давно: в пустынях нет воды. Но почему природа забавляется? И как? Природа не может забавляться, у природы нет мозга.