— Например? — с любопытством глянул на нее мужчина, усадил у дерева на траву.
— Хитрость.
— Это женское, врожденное. Лукавство дано женщине природой, как мужчине стремление к главенству, победам. С рукой что? Сильно зацепило?
Девушка неопределенно пожала плечом.
— Состояние?
— Нормальное.
Коля кивнул, но не поверил. При нормальном состоянии люди нормально выглядят и как ни странно, нормально ходят, а не пугают окружающих серым колером лица, не клонятся как подрубленные березки, грозя упасть, не создают впечатление то ли сонных, то ли обессиленных.
До бойцов донес, усадил у дерева.
Глянул на друга с просьбой, и тот без слов понял — сел рядом с девушкой, готовый придержать, поддержать. И отвлечь:
— Ну, рассказывай, Пчела, где летала? Где тетю Клаву нашла?
Лена здоровой рукой глаза потерла: слипаются, и отмахнулась от Дрозда — сил нет на разговоры, объяснения:
— Так…встретились.
Санин бойцов оглядел, на Вербенского уставился:
— Как переправились?
— Лодка, — отвел взгляд парень.
— Где?
— В камышах, там, — махнул рукой влево. — Только протекает. Днище повреждено.
— Пойдем, покажешь. Рядовой Густолапов, за мной.
— Есть.
Лодка оказалась на довольно приличном расстоянии от расположения отряда, к тому же ветхой, ветрами-водами выщербленной. Но пробоина, аккуратная дырочка в днище, как видно от шальной пули, вполне устранима.
— Заткнем и делов, — заверил Семен, оглядев суденышко.
— Но больше одного она не выдержит, — в раздумьях протянул Санин и постановил. — Переправимся частями. Тебе приказ — лодку в порядок привести.
Вербенский слова не сказал, стоял над ними как неживой, покачивался, пустым взглядом камыш сверля.
— Неладно с парнем, — тихо сказал Семен, когда они возвращались. — То ли умом повредился, то ли скис напрочь.
— Растерян, раздавлен. Придет в себя, ничего.
Густолапов сомневался, но промолчал.
Переправляться решено было в темноте, а до того времени отдохнуть.
Перемыст удочку смастерил, отобрав чудом оказавшуюся у Голушко булавку. Густолапов червей накопал, и добрые пескарики для ухи вскоре уже грелись в котелках над костром, что развели в низине лейтенанты.
Бойцы вокруг расселись, запах пустой ушицы впитывая. Голодные, понятно…
У Лены тоже в животе урчало. Она смотрела, как языки пламя лижут дно посудин, и улетала в прошлое, представляя, как Надя на керосинке варит щи, как картошка на сале шкворчит на сковородке, как булькает в кастрюльке горошница. И чудился запах не рыбы, а дома: легкий аромат «шипра», антоновки и печеного.
Пескарей выловили и на листьях лопуха раздали всем. Лене Николай принес, подал и рядом сел, свою порцию не спеша проглатывать.
— Давай помогу, — предложил, видя, что девушка тяжело справляется с разделкой рыбы одной рукой.
— Сама, — застеснялась. — Не маленькая.
— Раненая, а не маленькая, — проворчал, отбирая. Очистил от костей и только мякоть ей подал. — Ешь.
Лене неудобно было такой заботы, а еще неудобнее сознавать, что она приятна.
Вот и ела, сжавшись, да робко на мужчин поглядывая — лишь бы не на Колю. И замерла, глядя, как Леня не очищая, прямо с костями пескарей не ест — глотает.
— Давно не ел? — спросил Дроздов.
Парень на секунду остановился. Посмотрел хмуро на лейтенанта и, кивнув, опять рот набил. Сглотнул:
— Вообще не кормили, твари.
— Да-а-а, — протянул Голушко с сочувствием и пониманием.
— А вы борща и котлет ожидали? Ща, вам фрицы расстараются, — хмыкнул Антон.
Леонид уставился на него тяжело. Взгляд злой, горящий:
— Ты в плену был, курва гражданская?
— Недолго.
— А я долго! Пять дней! — выставил грязноватую пятерню. — Пять!!… Мы за эти дни такой марш дали!..
— То-то смотрю, ноги сбиты…
— Обувь-то где посеял? — спросил Саша, чтоб разрядить образовавшийся накал.
— Забрали! Всех подчистую разули!
— Да-аа, — опять протянул Голушко, глянул на свои потрепанные ботинки.
— И у нас снимали. Но не у всех, — кивнул Камсонов.
— А у нас все сняли: сапоги, ботинки, ремни! Из карманов все вывернули! И гнали, гнали!… Ребята стоять не могли… раненые… Пашку Зверева за то что упал — штыком. Махмуда… просто… просто так вывели и запинали, — голос парня садился, взгляд стекленел. Бойцы притихли слушая. Лена замерла, зрачки все шире становились от ужаса. — Политрук, мужик замечательный, как отец нам был… ранили его, контузия… Они командиров и политруков без разбору в расход. Выводят и… А то и тешатся. Лейтенанта Кочмарева к столбу телеграфному привязали голым и штыками звезды вырезали. Мы с политрука гимнастерку стянули, чтоб фрицы и его… А они как-то поняли, кто он. Вытолкали, на колени поставили и давай глумиться, акцию значит, показательную устраивать. Глаза выкололи, уши отрезали, а потом… Говорит один, да словно русский, не отличишь по говору: кто расстреляет комиссара, тому галеты и свобода.
И смолк. Сидит как неживой, голову свесив.
— И чего? — шепотом спросил Васечкин, во все глаза разглядывающий солдатика.
Леня очнулся, исподлобья посмотрел на него и выплюнул:
— Ничего. Нашлась сволочь, продалась за галеты.
— Выпустили? — поинтересовался Перемыст.
— Да. Пистолет даже дали. Шел потом с конвоем, отстреливал, кто из наших падал или шел медленно.
— Вот падаль! — взвился Васечкин, кулаком о траву грохнул. — Не всех раздавили, ушла все ж пара гнид! Э-эх, жаль!..
— Нас потом на аэродром кинули, человек пятьдесят. Остальных не знаю куда повели, — добавил глухо. — Ни еды, ни питья… Расчищали завалы с утра до вечера. На ночь как скотов в каптерку загоняли. Стоя спали. Кого там сесть — не повернуться — набито.
У Лены рыба в горле встала: ни туда, ни сюда. Сглотнула с трудом, отложила недоеденное. Бойцы на нее покосились, зашевелились.
— Сбежал — радуйся, — решил закрыть тему Перемыст.
— Чему? — глянул на него Фенечкин. Нехороший взгляд, черный.
— Ну что смотришь?! — вдруг рассердился Антон. — Я, что ли, тебя прессовал?! Мне дня с немчуками хватило, чтобы понять — падлы они, круче зверья.
— Гляди какой умный урка, — хмыкнул Дрозд.
— Кто? — не поняла Лена, но ее будто не услышали.
Перемыста к лейтенанту развернуло, уставился неприязненно:
— Ну и урка, и что?! Не человек, да? А я може больше человек, чем вы, потому что не слепой и своей головой живу! Что думаю — то говорю, и за галеты не продаюсь…
— Остынь, — тихо посоветовал Николай.
— Я — то остыну, — протянул, поднимаясь. Руки в брюки сунул, щурясь на Санина. — Только сперва, что думаю, скажу, раз пошла такая пьянка. Вы вот все с девчонкой марьяжитесь, поделить меж собой не можете и пристроить, куда не знаете. Вроде оставь, а вроде — как же?
— Рот закрой! — поднялся Александр, следом Николай. Лена же с недоумением на мужчин смотрела, ничего не понимая: она при чем? Кто кого марьяжит, и что это такое? Гнусное или нет? И причем тут Дроздов?
— Нет уж, договорю. Если ее возьмут с нами, — рукой на бойцов указал, — мужики соврать не дадут — дерьмо будет полное. У нас, в том конвое, фельдшерица была — Груня Станкевич. Так немцы ее распяли и всем составом прямо там сделали, да так, что ты своим тупым красноармейским воображением не представишь. Двое на гармошке играют, десять пялят и по кругу. А как натешились, к дереву привязали и грудь отрезали, а потом живот вспороли. Так и оставили.
Лену скрутило, затошнило, захотелось бежать, куда глаза глядят.
— Перестань! — приказал Санин Перемысту.
— Не пугай, — бросил Дроздов сжав ствол ПП так что пальцы побелели.
— А я не пугаю, в том и хрень — правду говорю, пусть и неприятную для чьих-то ушей. Возьмут девчонку с нами — солдатне на потеху отдадут, без разговоров. А вы посмотрите.
— Ты специально? — в упор уставился на него Николай, чувствуя, что еще пару слов и он ударит мужчину. Нет, не за сказанное — в том, что правду он говорит, сомнений не было. Ударит за то что тот пугает Лену и за то, что в душе у самого Санина от услышанного черти хороводить начали.