Первые сообщения дали надежду на легкий день. Там была жалоба на странного продавца («Пусть ваш сотрудник придет, пусть он только посмотрит ему в глаза — ведь парень из тех импатов, которых давно стрелять надо!»), жалоба на мужа («В третий раз обращаюсь к вам. Вы — моя последняя надежда»), несколько обычных шизофренических посланий — одним словом, ничего интересного. Правда, оставалось три телефонных звонка, и от них можно было ожидать любой пакости.
Прослушав первый звонок, Мальбейер зевнул, но после второго насторожился. Судя по белому цвету карточки, звонок был записан всего полчаса назад. Такая оперативность была абсолютно фантастической для разболтанного, недоукомплектованного и погребенного под рутиной отдела информации. Содержание карточки настораживало. Некая П. сообщала, что в квартире над ней происходят странные вещи — по симптомам типичный и очень тревожный случай запущенного импато. Мальбейер потянулся было к авральному телефону, однако решил послушать прежде третий звонок. По сообщению ночного прохожего, в канализационной системе Римского Района скрывался импат, по всей видимости, неопасный — нулевая, максимум первая стадия. Дело осложнялось тем, что на оба вызова следовало реагировать без промедлений, а было утро, самое уязвимое время в системе скаф-патрулирования, когда одни уже отработали, а другие еще не совсем проснулись. Дежурных групп сразу на все не хватало, требовалось задержать кого-нибудь из ночной смены, по закону имевшей право из-за усталости не выходить на ответственные операции.
Мальбейер позвонил в дежурный зал и сладким голосом спросил Дайру. Подошел Хаяни.
— Э-э, видите ли, — смущенно забормотал скаф, — дело в том, что капитан временно отлучился.
— Ах, как жаль, как жаль, — запричитал Мальбейер. — А я-то надеялся его застать. Я думал, что время еще не вышло. Вы не знаете, он надолго?
Хаяни промямлил что-то невразумительное. Мальбейер ничего не понял, но пылко поблагодарил.
— В таком случае не смогли бы вы, дорогой Хаяни, если вам только не трудно, подняться на минуту ко мне?
— Есть, друг Мальбейер! — отчеканил Хаяни и добавил совершенно по-штатски: — В сущности, почему бы и нет.
Вот за это Мальбейер не очень любил Хаяни.
Через десять минут скаф первого ранга Хаяни Эммануил снова появился в дежурном зале. Вид у него был раздосадованный и виноватый. На вопрос Сентаури, что случилось, он развел руками:
— Надо же, стоило только Дайре уйти, и сразу тревога. И если он не появится, командую я.
— Ты? — удивился Сентаури и с укоризной посмотрел вверх
— Я. Сам не понимаю…
— Я ему позвоню, — сказал Сентаури, бросаясь к телефону, под которым в креслах спали два скафа. Тела их были по-младенчески расслаблены; судя по грязной и мятой одежде, ночь прошла для них не без приключений.
— Глупость какая, — бормотал Хаяни. — Ничего не поймешь с этим человеком.
— Ты про кого? — спросил Сентаури, набирая код Дайры, но Хаяни ничего не ответил. Он не мог рассказать другу все о своей беседе с Мальбейером,
Панически взвыл авральный телефон, замигала ярко-красная точка на карте города, и служебный вариант мальбейеровского голоса, металлизированный, без интонаций, начал откуда-то сверху сообщать вводные.
ДАЙРА
Предчувствие родилось во сне, и теперь Дайра, глубоко суеверный, как и большинство скафов, жалел, что поддался усталости и прилег вздремнуть, пока спит мальчишка. Он очень устал, Он не спал две ночи: одну проговорил с сыном, а тот глядел восхищенно и понимающе, а другая пришлась на дежурство, поэтому глаза у Дайры слипались. Не раздеваясь, он, как пришел, бросился в постель и тут же уснул.
Ничего особенного ему не приснилось: разговоры, рукопожатия, полеты на «пауке» с хохочущим Ниорданом и еще этот вечный сюжет, когда его экипаж и с ними покойник Бэрро, что был до Хаяни, вдруг принимались ловить его, а он прятался в гулких, пустых комнатах с окнами без признака стекол, прислушивался к топоту, а потом приоткрывал дверь, и тощая физиономия Хаяни (обязательно почему-то он!) на длинной уродливой шее просовывалась в проем и начинала обшаривать закопченные углы комнаты огромными грустными глазами, между которыми так неестественно топорщился длинный пергаментный нос, похожий на лезвие. За спиной Хаяни угадывалось копошение, влажные темные отблески кожи, длинные многосуставные пальцы, вороха шевелящихся волос.
…На этот раз глаза Хаяни были еще тоскливее, а нос еще длиннее, а последней мыслью во сне было: «С чего я взял, что это Хаяни?» Мысль была очень мудрой, но додумать ее не удавалось; заворочался мальчишка, и Дайра моментально открыл глаза, уже полный предчувствием. Долю секунды висела перед ним комната, которую так важно было запомнить, ее словно нарисовали на летящем куске густой паутины, а потом паутина растаяла, и он проснулся окончательно.
Предчувствие не рассосалось, когда он собирал чемодан, аккуратно складывая разбросанную по стульям одежду, когда бродил по комнатам, еще раз проверяя, не забыто ли что, собирая повсюду бумаги, запоминашки, подбирая обрывки бечевок и проводков, расставляя по местам мелкую мебель, тщательно очищая дом от следов пребывания мальчишки, заставляя дом забыть;
предчувствие не рассосалось, а только усилилось, когда он будил сына, а тот все не хотел просыпаться, когда он готовил на завтрак гренки с молоком и яйцом, любимое блюдо мальчишки из того, что легко приготовить (сам-то Дайра не любил гренки); и когда они сидели на кухне друг против друга, а солнце, яркое, неутреннее, било Дайре в глаза и пронизывало кухню сухим антисептическим светом; а мальчишка, один за другим пожирающий гренки, казался совсем уже взрослым, наверное, из-за напряженности в глазах, хотя у детей куда больше поводов для напряжения, чем у взрослых, и тогда тоже не исчезло предчувствие, и Дайра подумал, что добром это не кончится.
И тут мальчишка сказал:
— Я когда вырасту, обязательно скафом стану.
Это было сказано безо всякой связи с предыдущим, наверное, сама мысль постоянно сидела у него в голове и готова была выплыть наружу при любой, хоть даже и далекой ассоциации. И если посмотреть сзади — белый стол, а над столом чуть сгорбленная детская спина, ровные белесые пряди волос над спиной, широкие и угловатые, тоже как будто бы костяные, в своей незрелости неприятные Дайре и одновременно родные. Осторожный, жеребячий искоса взгляд.
— Нет уж, — ответил после паузы Дайра. — Хватит с них и меня.
Губы мальчика нервно дрогнули. Они были усыпаны блестящими коричневыми крошками, немигающие глаза напряженно впивались в Дайру.
— Почему?
— Хватит с них и меня, — повторил Дайра, перехватив взгляд сына. И подавил, и заставил его потупиться. — Это грязное дело, уж ты мне поверь. Оно, конечно, святое, но грязнее его ничего в этом свете нет.
— Почему?
— Я говорил тебе. Я зря так много тебе говорил. Надо было, наверное, не вспоминать случаи, а сказать просто, что убивать невинных — последнее дело, и хуже может быть только одно — решать, что с этими невинными делать. Ведь их можно сразу убить, а можно изолировать, а бывает, что и отпускаем, скажем, нулевую стадию. А решать это скафам. Ты представить себе не можешь…
Лицо Дайры, только что бледное, резко покраснело, усы встопорщились, потому что верхняя губа поднялась, и мальчишка снова уставился на него. Дайра не выдержал взгляда, не вынес, что сын так спокоен, схватил его за руку.
— Слушай, ты представить себе не можешь, что такое быть скафом! У нас с ума от этого сходят. А те, что не сходят, те… те тоже… тоже! Они все искалеченные, пойми! Ты не видел. А глазное, хоть бы на кого злиться. Может, тут самое плохое, что ни одного виноватого нет. Может, за это именно и не любят.
— Почему не любят? Любят, — пробубнил мальчишка.
— Не любят, сам знаешь прекрасно, зачем? Тут не то главное. Главное, что виноватых нет, ни одного виноватого, сколько ни ищи.
— Элдон, — авторитетно сказал мальчишка. — Кто как не он?