Эта цитата поразила совпадением до мелочей с тем обликом, что сложился после изучения документов его царствования.
Но тогда, у барака, заметив недоверие Осипова, – ведь, согласно традиционному мнению, Николай погиб из-за слабости, уступчивости, чуть ли не безволия, – я пояснил:
– Вот мои доказательства. Пятнадцатый год, август. Он берет на себя главнокомандование и уезжает на фронт. Все министры убеждены, что это ошибка. Но он верил, что долг царя быть с теми, кто воюет и умирает за него. Это непрактично, негосударственно, губительно, но подумай, Володя, какой верой в свою миссию надо обладать, чтобы принять судьбоносное решение одному против всех! Или – семнадцатый год, февраль. От него требуют отречения все командующие фронтами, начальник генштаба, думские монархисты – он держался один против всех, пока не узнал, что его жена и дети в плену у мятежников. Кто бы на его месте в этот момент не уступил?
Говорил я с Осиповым… нет, не с опаской, но с боязнью обидеть. Владимир Николаевич был человеком с мистическим складом характера, с вытекающей из него верой в заговоры и в таинственные источники великих переворотов в истории. Я боялся нечаянно задеть какое-то его чувствительное и потому уязвимое убеждение – поэтому говорить с ним о Николае для меня было все равно, что по минному полю идти. Ибо главный порок императора как государственного деятеля я видел в том, что, подобно моему лагерному другу, он тоже был человеком мистической складки. На мой взгляд, для автократии самое опасное, когда благородный, но мечтательный правитель держит кормило правления и мешает своим компетентным и практичным помощникам проводить в жизнь необходимые решения, ссылаясь при этом на «Вышние силы».
Лишь намекнул Осипову: личная порядочность лидера, увы, далеко не всегда оборачивается достоинством для политики руководимой им страны. Макиавелли сформулировал следующее «золотое правило» политиков: мораль частного лица и государя имеют далеко не совпадающие границы и мудрость политика состоит в нащупывании границ той особой морали, которая обязательна не в частной жизни, а в его специфической службе.
– Говорить о Николае трудно. Нормальная совесть не позволяет мученика в чем-либо упрекать. Публично говорить о его вине перед Россией – невозможно. Но здесь нас не слышат, разговор среди своих, и скажу вам честно: он очень перед Россией виноват. Не знаю царя, к кому была бы так благосклонна судьба, дала таких первоклассных министров: Витте, Столыпина…
– Кто был лучше? – помню неожиданный вопрос Осипова.
– Каждый по-своему. – Я понимал, что Осипов хочет услышать: Столыпин, но лукавить не хотел. – Витте шире, это европейский тип министра, с кругозором Бисмарка или Дизраэли. Ему бы получить такое доверие и полномочия, какие тем дали их государи, он бы в Европе никому не уступил по историческому масштабу. А Столыпин мне представляется русским де Голлем, с достоинствами и минусами правителей этого типа. Тоже очень крупный был человек! С такими слугами – проиграть империю!
Товарищи молчат.
– Вы оба возглавляли организации и знаете, как трудно ваш народ сдвинуть в новый исторический поток. А ведь империя стояла не шесть десятилетий, как СССР, а три века. Население преимущественно мужицкое, а земледельцу и всюду-то в мире не до политики, только не мешай ему хозяйствовать на земле. Нужны были огромные, непредставимые обычному уму ошибки правителя, чтобы в подобной стране произошла революция. Он был благородным человеком, но очень виноват перед Россией…
Разговор замер. Прошло 13 лет. Я по-прежнему молчал, хотя продолжал думать о судьбе и гибели последнего царя. Наверно, счел бы правильным для себя молчать и дальше, если бы в новой, перестраивающейся России не возникла – уже без меня – дискуссия об убийстве Романовых летом 1918 года на Урале.
Глава 4
ПИСАТЕЛЬ АСТАФЬЕВ И МАТЕМАТИК ШАФАРЕВИЧ
Предвидение Бориса Бруцкуса сбылось: прошли десятилетия и трагедия Романовых вернулась в Россию, став важным элементом ее возрождающегося общественного сознания.
Лишь в 1986 году началась реальная перестройка, а уже к началу следующего, 1987-го, пришли в Израиль такие вести:
«Две главные сенсации осеннего сезона в Москве – это фильм грузинского режиссера Тенгиза Абуладзе «Покаяние» и переписка Натана Эйдельмана с Виктором Астафьевым. Она разлетелась по Москве в десятках, а то и сотнях машинописных экземпляров, старожилы не упомнят такого…»
Вслед за Москвой она облетела и всю эмигрантскую русскоязычную прессу: не было печатного органа, который ее не опубликовал бы, на худой конец, не посвятил ей статью.
Натан Эйдельман представился адресату: «Историк, литератор, еврей, москвич, специалист по русской истории XVIII-XIX вв.» Был он лучшим мастером исторической публицистики в России.
Его корреспондент, Виктор Астафьев, как сказано в самиздатском отклике на их переписку, «в рекомендациях не нуждается… Его книги выходят часто и на прилавках не лежат. Пожалуй, его можно назвать одним из самых читаемых и почитаемых у нас современных писателей. Что особенно интересно – популярен Астафьев у весьма им не любимых (скажу так, в общем-то, мягко скажу) столичных интеллигентов и евреев.»
Началась переписка с того, что восхищенный достоинствами астафьевской прозы («лучшие за многие десятилетия описания природы… В «Правде» он сказал о войне, как никто не говорит.
Главное же – писатель честен, не циничен, печален, его боль за Россию настоящая и сильная»), Натан Эйдельман счел нужным высказать, что прежде всего он считает опасным на духовном пути писателя:
«Не скрывает Астафьев и наиболее ненавистных, тех, кого прямо или косвенно считает виноватыми. Это интеллигенты – дармоеды, «туристы», кто орет «по-бусурмански», москвичи, восклицающие: «Вот когда я был в Баден-Бадене». Наконец, инородцы… Итак, интеллигенты, москвичи, туристы, толстые Гогии, Гоги Герцевы, косомордые, еврейчата, наконец, дамы и господа из литфондовских домов. На них обрушивается ливень злобы, презрения, отрицания.» И далее историк напоминает писателю про «главный закон российской мысли и словесности»:
«…размышляя о плохом, ужасном, прежде всего, до всех сторонних объяснений, винить себя, брать на себя; помнить, что нельзя освободить народ внешне более, чем он свободен изнутри.»
В ответ быстро получил письмо:
«Натан Яковлевич!
…На ваше черное, переполненное не просто злом, а перекипевшим гноем еврейского высокоинтеллектуального высокомерия (вашего привычного уже «трунения»), не отвечу злом, хотя и мог бы…
Более всего в вашем письме поразило скопище зла… Хорошо хоть фамилией своей подписываетесь, не предаете своего отца… Пожелаю вам того же, чего пожелала дочь нашего последнего царя, стихи которой были вложены в Евангелие: «Господь! Прости нашим врагам. Господь! Прими и их в объятья.» И она, и сестры, и братец, обезножевший окончательно в ссылке, и отец с матерью расстреляны, кстати, евреями и латышами, которых возглавлял отпетый, махровый сионист Юрковский.
Так что в минуты утишения души стоит подумать и над тем, что в лагерях вы находились и за преступления Юрковского и иже с ним, маялись по велению Высшего Судии, а не по развязности одного Ежова.
Как видите, мы, русские, еще не потеряли памяти, и мы все еще народ Большой, и нас еще мало убить, надо и повалить.»
Эйдельман откликнулся:
«Виктор Петрович, желая оскорбить – удручили. В диких снах не мог вообразить в одном из властителей дум столь примитивного, животного шовинизма, столь элементарного невежества. Дело не в том, что расстрелом царской семьи (давно усыновлено, что большая часть исполнителей была екатеринбургские рабочие) руководил не сионист Юрковский, а большевик Юровский. Сионисты преследовали, как Вам, очевидно, неизвестно, совсем иные цели – создание еврейского государства в Палестине… Дело даже не в логике «Майн кампф» о наследственном национальном грехе, хотя, если мой отец сидел за «грех Юрковского», тогда ваши личные беды, выходит, плата за раздел Польши, унижение «инородцев», еврейские погромы и прочее… Главное: найти в моем письме много зла можно было лишь в цитатах. Ваших цитатах, Виктор Петрович.»