– Селезенка, разрыв капсулы печени, разрыв брыжейки, – сказала Зоя. – Полный набор. План такой – спленэктомия[5], ушивание дефектов. Расслабь нам больного, Стасик.
– А что, напряжен? – Грабовский расстроился.
Он старался давать безупречные наркозы и тщательно следил за тонусом брюшной стенки, зная, что его повышение мешает хирургам.
– Да нет, релаксация хорошая, – Колдунов подвигал крючком, – но ты сделай на максимум, пока мы селезенку не достанем.
Через две минуты селезенка была уже в тазу. Самый опасный этап позади, облегченно вздохнул Стас. В принципе можно было выйти покурить, но он решил не оставлять товарищей.
– Стараешься как дура, рискуешь заразиться, и все ради того, чтобы этот обормот через месяц сдох от передоза, – ворчала Зоя Ивановна. – На самом деле расстреливать таких надо.
– Ладно тебе, – вздохнул Ян Александрович.
– Что – ладно? Не цацкаться с ними, а к стенке ставить. Хочешь колоться – изволь жить в специальной резервации, где тебе будут давать наркоты сколько тебе нужно. Кормить будут, одевать… Но если ты на воле попробуешь уколоться – сразу расстрел. Вот тебе, пожалуйста, и свободный выбор, о котором так долго говорили большевики – или нормально живешь на воле, или наркоманишь за решеткой.
Колдунов неуловимым движением рук завязал шов, которым Зоя Ивановна прошила разрыв печени.
– Забавная ситуация! – хмыкнул он. – Человек, убежденный, что наркоманов надо расстреливать пачками, по ночам спасает им жизнь, а абстрактные гуманисты и борцы за права человека мирно спят дома и вообще в глаза не видели ни одного наркомана.
– Поверь мне, как только абстрактный гуманист проведет денек в нашем приемном отделении, он тут же станет конкретным человеконенавистником. И наоборот, если я вдруг получу возможность подписывать смертные приговоры, у меня сразу проснется совесть. Так в природе сохраняется равновесие добра и зла. Стас, мы уходим из брюшной полости. Как там у вас дела? Не поранились?
– Нет, Зоя Ивановна.
– Хорошо. Отметь в протоколе, что ни одно животное не пострадало.
– Прелестный наркоз, молодой человек, – улыбнулся ему Колдунов, сняв маску. – И это вы еще не старались, верно?
Профессор по-дружески помог переложить больного с операционного стола на каталку, а когда Стас собрался ехать в реанимацию, придержал его за локоть: «Сдашь больного и поднимайся ко мне».
За рюмкой коньяку и сигаретой Стас так и эдак пытался вклиниться в разговор и непринужденно выспросить насчет Любы, но подходящего момента так и не представилось. А через пятнадцать минут Зою вызвали в приемное. Колдунов тоже поднялся, дал Стасу запасную бритву и крем и вызвал постовую сестру, которая устроила его в помещении кафедрального музея на скользком кожаном диване прямо под бюстом Пирогова. Стасу даже неловко было стать объектом такой пристальной заботы.
Засыпая, он подумал, как здорово было бы заняться любовью в такой академической атмосфере, под строгими взглядами корифеев медицины, портреты которых были тесно развешаны по стенам. Если бы только Варя поехала с ним… Сейчас бы они весело возились на холодной коже старинного дивана, и он бы даже не вспомнил о Любе!
Глава 2
Люба собралась к своему редактору.
Они виделись редко, в основном общались по электронной почте, и Люба знала: если Владимир Федорович вызывает ее к себе, это предвещает хорошую головомойку. Как могла, она оттягивала встречу, ссылалась на большую занятость, предлагала исправить текст, пусть Владимир Федорович вышлет ей замечания, но он был непреклонен. И Люба, нарядившись получше, чтобы совсем не упасть духом после редакторского разноса, поехала к нему домой.
Владимир Федорович был типичным гуманитарным мужчиной устаревшего образца. Невысокий, худощавый, но слегка обмякший субъект лет шестидесяти, с небрежной седой бородой, в одежде он предпочитал свободные фланелевые брюки и вязаные кофты, под которые, впрочем, неизменно поддевал сорочки с галстуком. Но Люба с легкостью могла представить, как в молодые, полные огня годы ее редактор чешет на работу в кедах, джинсах фабрики «Салют» и ковбойке, с реющей по ветру бородой.
Он жил на последнем этаже, скорее даже в мансарде, старого дома на Садовой. В квартире царил тот симпатичный беспорядок, который бывает у интеллигентов, живущих напряженной духовной жизнью. Все стены, даже в коридоре, были заставлены стеллажами с книгами. Владимир Федорович как-то сказал Любе, что его жена время от времени пытается систематизировать словари, справочники, художественную и научную литературу, однако тома быстро перемешиваются снова.
Любин редактор был литературоведом, но, будучи обременен семьей и многочисленными внуками, вышел на пенсию после многих лет работы в университете и стал трудиться на плодородной ниве массовой культуры, превратившись в нечто вроде литературного доктора Джекила и мистера Хайда в одном лице. Днем он мирно занимался сентиментальными любовными романами и сценариями, а вечером, подключаясь к Интернету, запускал туда едкие статьи, где подвергал массовую культуру убийственной критике. Особенно от него доставалось сентиментальному жанру.
Люба тяжело вздохнула. Была всего половина третьего дня, но она не сомневалась, что, несмотря на неурочный час, ей придется иметь дело с темной, мистер-хайдовской, стороной его натуры.
Однако вопреки ожиданиям Владимир Федорович встретил ее доброжелательно.
– Заходи-заходи, голубушка, – хлопотливо сказал он, – сейчас чайку попьем.
Они прошли в большую, в два окна, кухню, где не так давно редактор поставил красивые итальянские шкафчики. Любе очень нравились плетеные дверцы, рядом с ними даже старенькая эмалированная плита смотрелась прилично. Владимир Федорович достал большие глиняные кружки, налил абрикосового варенья в хрустальную вазочку на длинной тонкой ноге, нарезал на одной доске батон и лимончик и вытащил из холодильника фаянсовую масленку в форме тыквы. Довершили разномастную сервировку ложки старинного серебра с вензелями на ручках. Люба спохватилась и достала из сумочки плитку горького шоколада, весьма любимого Владимиром Федоровичем.
Не чинясь она сделала толстый бутерброд с вареньем и ела его, время от времени, как хамелеон, подхватывая языком падающие с булки капли сиропа, а редактор растворил окно и со вкусом запыхтел жуткой сигареткой без фильтра.
– Вот что, Люба, я хотел сказать тебе, голубушка моя, – начал редактор. – Прочтя твой новый синопсис, я пришел к выводу, что он никуда не годится.
Люба поскорее проглотила кусок бутерброда. Такого ей еще ни разу не говорили. Она-то была уверена, что речь пойдет о ее предыдущем сценарии, а синопсис нового, думала Люба, он еще даже не смотрел. Она настроилась на долгую конструктивную работу по исправлению недочетов, а сейчас… Как можно работать над двумя страницами текста, к тому же никуда не годного? Только переписать его заново. И что значит – никуда не годится? Люба похолодела. Она хорошо придумывала сюжеты, да и разрабатывала их тоже прилично. Владимир Федорович всегда говорил, что очень уважает ее как автора и периодически устраивает ей аутодафе не потому, что она выдает халтуру, а потому, что чувствует в ней большой потенциал. Неужели она исписалась, вычерпала до дна весь запас своих творческих возможностей?
– Владимир Федорович, я в панике, – сказала Люба честно. – Если я кончилась как сценарист, что же я буду делать дальше? Я ведь давно только этим живу, других доходов у меня нет…
– Спокойно, дорогая. У всех бывают творческие неудачи. Я для того и пригласил тебя, чтобы помочь разобраться. Сама подумай, стал бы я переводить чай с вареньем на какую-нибудь бездарь? Успокойся и послушай меня, голубушка. – Владимир Федорович со вкусом затянулся, окутав себя и Любу облаком едкого вонючего дыма. – Я долго думал, прежде чем позвать тебя для этого разговора. Сама знаешь, судить по синопсису о конечном продукте сложно. Бывает, дурацкий синопсис расцветает вкусными диалогами, разными там лирическими отступлениями, и, наоборот, лихо закрученный сюжет может быть безвозвратно погублен топорным исполнением. Но у тебя, моя дорогая…