Представь себе: гости съезжаются на дачу (шутка). Прибывают западные корреспонденты на долгожданную и беспрецедентную встречу со страдальцем за вашу и нашу свободу. Волнуясь, томятся на стульчиках, обитых полихлорвинилом под кожу, в приемной лжемедицинского учреждения. Переодетые в санитаров агенты тайной полиции вводят под руки шатающегося несчастного, бритого наголо, в нечистой больничной пижаме с пятнами пшенной каши и рыбного супа. В ответ на вопросы журналистов он несет хохломскую ложку к уху, выкрикивая: да здравствуют народные промыслы нашей бесстрашной отчизны!
Корреспонденты, обескураженные, расступаются восвояси, сетуя на недостатки снабжения продуктами питания в дипломатической продуктовой лавке и коварство тайной полиции. В переулке, отделенном берлинской стеной от учреждения карательной психиатрии – Института имени Сербского, – дети снежной страны с печальными, как у пожилых собак, глазами, в основном мальчики (в ратиновых пальто на вате, с кроличьими воротниками, выкрашенными в медвежий коричневый цвет), сгрудились вокруг лаковых импортных автомобилей. Стальнозубый работник слесарной мастерской озадаченно выглядывает из своего закутка. Детей разгоняют, заграничные средства передвижения транспортируют корреспондентов в казенные квартиры, начиненные подслушивающими устройствами – исходно, должно быть, пятикомнатные, для больших семей, однако, перегородки снесены, гостиные просторны, а потолки приземисты – два с половиной, от силы два семьдесят. Испуганным гостям из местных свободомыслящих кидают на стол несколько пачек «Мальборо», чтобы они не дымили советским табаком, казарменный запах которого впоследствии застаивается в жилище часами. Гости шепотом распространяются о сульфазине, а хозяин дома недоверчиво поблескивает очками в платиновой оправе (на правом стекле крошечная царапина, а заменить его ближе, чем в Хельсинки, невозможно – беда!).
Юнец-поджигатель отбыл на свидание со своей Лорелеей или, наоборот, встретился у винного магазина с аналогичными бездельниками, чтобы под крики вернувшихся в город грачей, под свежепромытым хрустальным небом полакомиться в отсыревшем скверике народным крепленым.
Странно, милый, что мне представляется именно юнец.
Поджечь плакат мог и пожилой, приближающийся к встрече с Создателем. Я, скажем, немолод, однако сегодня часа два занимался не вычислительными играми (что имеет глубокий смысл, о котором речь впереди), а купленными в китайской лавочке магнитами.
Тропический ливень возник внезапно. Теплая вода хлестала с неба толстыми серыми струями. Крестьяне столпились возле террасы. Оттуда неслись звуки боевой песни, исполняемой молодыми, звонкими голосами. В деревне Трех Синих Камней мы слушали лекцию о сокровенном способе вырастить высокий урожай кукурузы.
Плакат с обгоревшим углом я подобрал и подарил другу. Он оказался учебным пособием по арифметике: узнаваемые предметы начала шестидесятых годов с ценами на них. «Тому, кто видит Москву впервые, одежда кажется довольно неприглядной. Правда, достать необходимое можно, притом некоторые вещи, как, например, овчины или галоши, поразительно дешевы, остальные большей частью довольно дороги», – наблюдал Лион Фейхтвангер в своей книге «Москва, 1937». Твой дед тогда еще жил на углу Арбата и Староконюшенного, а не в карагандинском детдоме для детей врагов народа.
С помощью плаката я вспомнил, что будильник на электрическом ходу стоил двадцать пять рублей. Самый дорогой предмет на плакате. Кастрюля из тонкого алюминия – пять. А плюшевый медведь – три.
Магниты неизменно поражали меня. Не менее, чем медведи. Их теперь предлагают в виде отполированных кусочков намагниченного гематита для развлечения малолетних ученических масс. Этот поделочный камень глубокого черного цвета с металлическим блеском по-русски называется кровавик.
А я в детстве знал только магнит в виде подковы.
Один конец цвета пожарной машины или советского флага, другой – цвета гэдээровского пионерского галстука. Пламя и морская вода.
Инь и ян.
Кусочек гематита помещается на тонкое гэдээровское блюдце – последнее из моего московского сервиза, украшенное нехитрым красно-синим орнаментом. (Да, чтобы тебя успокоить – хотя здешняя посуда и заражена радиацией, у меня в санатории все свое: блюдце, тарелка глубокая и тарелка мелкая, своя вилка. Свой нож.)
Другой кусочек ты зажимаешь в кулак, волнуясь. Подносишь кулак к нижней стороне блюдца, и тот магнит, что наверху, начинает переминаться на отсутствующих ногах, подрагивать, словно вышеприведенный юнец, дожидающийся своей студентки психфака. Под часами, да, с букетом цыплячьей мимозы в шелестящем целлофане.
Знаешь, что меня огорчало долгие годы в Северной Америке? В частности?
На всякой раскинувшейся площади я невольно искал взглядом уличные часы. Но их не было и нет.
Большие часы здесь можно увидеть только на полузаброшенных старых вокзалах, откуда в день отправляется три электрички и один-другой медлительный поезд дальнего следования.
Впрочем, в Сент-Джонсе, где я коротаю свои стариковские дни и ночи, огромными курантами украшено серое здание губернского суда, внутри которого, понятное дело, мне бывать не доводилось.
3
Как же я рад, что мне предоставили эту путевку. Иными словами, предоставление путевки доставило мне удовольствие и чувство шанхайской признательности. Дворцы творчества, санатории, дома отдыха в Советском Союзе времен коммунизма обслуживали исключительно преданных рабов бесчеловечного режима.
Собакоголовые – называли мы их, опять же в шутку. Шепотом, прикрыв подушкой телефонный аппарат.
Жаль только, что у меня из памяти исчезло заседание профкома, на котором мне выдали путевку (жужжащие мухи, вода в пожелтевшем изнутри графине). И как составлял заявление шариковой ручкой, не помню. И почему согласился на этот северный санаторий с морским климатом?
Впрочем, не верь, сынок, сплетням про эти края. Здесь также проживают незамысловатую жизнь смертные люди, раскрашивая свои двухэтажные дощатые домики высококачественной краской, чаще всего – белой, реже – бирюзовой и пурпурной, иногда – малахитовой. Камень – гранит, базальт; небо – разбавленная синька, которую некогда добавляли в белье, чтобы скрыть старческую пожелтелость. Добротное белье, которое в иных семьях сохраняется десятилетиями, в шестидесятых все еще украшалось мережкой, а иногда обвязывалось кружевом. Наволочки – во всяком случае.
Рассказывают: еще лет двадцать назад этот уединенный англосаксонский городок наводняли беглые русские крепостные. Матросы советских сухогрузов, приплывавших за зерном, курили папиросы, выходили прогуливаться и покупать джинсы и видеомагнитофоны. У них походочка – что в море лодочка, у них ботиночки производства фабрики «Скороход». Их выпускали группами по три-четыре человека. Иногда кто-то оставался. Как задыхались в эмигрантской печати, переходил на положение невозвращенца. Вид на постоянное жительство выдавали стремительно и без особых вопросов. На родине беглеца заочно осуждали на десять лет заключения в концлагере, а ближайших членов семьи перерабатывали на консервы для лагерных овчарок.
В доме отдыха по бессрочной путевке обретается Александр Иванович Мещерский, бывший аэронавт из интеллигентной, возможно, даже и княжеской семьи. И хотя алкоголь не поощряется, иногда он, навещая меня, извлекает из заднего кармана широких штанин плоскую фляжку барбадосского рома. Мы отхлебываем его из горлышка по очереди и жизнелюбиво смеемся, словно десятиклассники, сбежавшие с урока.
Местный житель, потомок британцев, всем напиткам предпочитает ром и портвейн, не считая, конечно, пива. В винно-водочном магазине не меньше сортов рома, сколько на материке – сухого вина. А еще изготовляют собственное пойло, которое еще десять лет назад тоже называли портвейном, а теперь «крепленым». Видимо, португальцы возмутились злым употреблением копирайта.
А когда мы длительно обитали, болея душой и телом, за железной занавеской, никаких копирайтов не уважалось. Липучий водный раствор сахара, красителя и спирта прозывался беззастенчивым портвейном. Пересоленный сыр, пронизанный синеватой плесенью, – рокфором, шипучее – советским шампанским. И бурый крепкий, выдержанный в дубовых бочках, наименовывался коньком – армянским, грузинским, дагестанским. В смысле, коньяком. Коньки назывались норвежками и гагами, если на них бегать, а если они сами бегали на соревнованиях, то вперед, семеня совершенными жилистыми ногами, выходил Душегуб, сын Лорелеи и Курбана, или же его обгонял холеный с белой звездой во лбу – Мизантроп, сын Диаспоры и Медикамента.