– Я обычно не делаю тосты заранее, – говорит Кристина, старательно улыбаясь через стол.
Маргарета пожимает плечами, она уже и так совсем расстроилась, пока готовила завтрак, и теперь ей совершенно наплевать на эту завуалированную критику ее кулинарных талантов.
– Ты еще останешься и поспишь немножко? – любопытствует Кристина, пока тоненький слой масла тает и впитывается в ее свежий, еще горячий тост.
В масле полно черных крапинок – Маргарета только что намазывала им свой горелый сухарь. Обе молча глядят на масло в крапинку, наконец Маргарета отвечает:
– Да. Если удастся. Но в обед я все-таки свалю.
Кристина серьезно кивает:
– Тогда я оставлю тебе ключ. Когда запрешь, можешь положить его в одну из ракушек снаружи…
Маргарета корчит недоуменную гримасу:
– На крыльце, что ли?
– Ну да. Я купила их, когда мы с Эриком были на Бали пару лет назад… Это была настоящая эпопея – довезти их целыми до дома.
Маргарета чуть слышно фыркает:
– Так они, что ли, настоящие?
Кристина вскидывает на нее взгляд, явно шокированная.
– Разумеется, настоящие.
Маргарета, ухмыляясь, тянется за сигаретами. Ее недоеденный тост с маслом остался лежать на тарелочке.
– Надо же, – говорит она и щелкает зажигалкой. – А я-то думала, гипсовые…
Но как раз теперь, когда пришел Кристинин черед разозлиться, звонит телефон. Ей надо ехать в приют. Немедленно.
* * *
Черстин Первая является прежде, чем я рассчитывала. У нее мягкие бахилы поверх белых сандалий, поэтому я ее не услышала. Вдруг дверь в мою палату легонько толкнули – и вот она здесь.
Особенность красивых женщин – у них практически нет лица. Достаточно посмотреть рекламу: у первейших красавиц отсутствуют черты лица, только пара свободно парящих глаз и намек на рот.
То же самое и у Черстин Первой. У нее, разумеется, есть и нос, и щеки, и подбородок, но блестящие глаза и безупречной формы губы настолько подавляют все остальное, что больше ничего и не видно. Вот она хмурит на меня красиво изогнутые брови и вперяет мерцающие глаза в мое убожество.
– У тебя появились новые пролежни?
Я хватаю мундштук.
– Нет. Пока что.
– Но ты сказала Ульрике, что у тебя появились пролежни.
– Какой Ульрике?
– Санитарке, которая приносила тебе сегодня завтрак. По ее словам, ты утверждаешь, будто у тебя появились пролежни…
– Такого я не говорила. Я сказала, что у меня появятся пролежни, если я не приму душ.
– Сегодня у нас нет для этого персонала.
– Я не мылась целую неделю!
– Сочувствую. Но я не виновата, что у нас сейчас не хватает ресурсов. Впрочем, я прослежу, чтобы тебя сегодня подняли и привезли в гостиную. Кресло-каталка – лучшее средство от пролежней, ты ведь знаешь. Сегодня, кстати, у нас лото. А потом будет петь хор.
Меня корежат спазмы, голову мотает так, что едва удается удержать в губах мундштук. И все-таки я ухитряюсь выдуть корявый протест:
– Я не хочу играть в лото. И никакого хора мне не нужно. Я хочу под душ.
Черстин Первая терпеливо ждет, пока я выдую свой ответ до конца. Потом улыбается:
– Ты поймешь, как это здорово, едва там окажешься. И кто знает, может, сегодня ты выиграешь апельсин? А кстати, сегодня нам надо прибраться в твоей палате. Да и тебе, собственно, не повредит сменить обстановку.
Мундштук выпадает у меня изо рта и соскальзывает в сторону, я пытаюсь его поймать, превозмогая спазмы. Но Черстин Вторая не торопится, она стоит, приветливо улыбаясь, и смотрит, как я судорожно хватаю ртом воздух. Наконец поймав мундштук, я выдуваю единственное слово:
– Обстановку?
Улыбка Черстин Первой делается еще шире.
– Конечно. Тебе надо перебраться к другой пациентке. Правда, здорово?
Я медленно выдуваю:
– Нет!
Черстин Первая наклоняется надо мной и замирает, голос ее становится грудным:
– Какая жалость, а я-то думала, тебе понравится, что рядом с тобой будет живая душа. – Она выпрямляется, сложив руки на груди. – Слушай, мне очень жалко! Но я ничего не могу поделать, придется меняться, потому что Фольке из двухместной нужна отдельная палата. Он очень плох, вся его семья едет сюда. Его мы поместим в твою палату, а тебя – к малышке Марии.
Я зубами впиваюсь в мундштук, хоть и боюсь, что от моих подергиваний шланг может разорваться. Тогда я лишусь голоса, пока на дежурство не заступит Черстин Вторая со своей сменой. Или пока завтра утром не придет Хубертссон. От этой мысли меня охватывает паника, но я все равно не в состоянии разжать челюсти и отпустить мундштук. Я выдуваю:
– К кому?
Слова мигают на экране. Черстин Первая искоса взглядывает на них, направляясь к двери. Останавливается, уже положа одну ладонь на ручку двери, и машет мне другой:
– К малышке Марии, ты ведь знаешь. С синдромом Дауна. Она ужасно милая, как и все они. Они ведь ласковые и добрые – соль земли, знаешь ли. И все-все – славные очаровашки. Тебе есть чему у нее поучиться!
У меня перед глазами вспыхивают белые молнии, и судорога, не похожая на привычные спазмы, сотрясает мое тело. Я закрываю глаза. Тьма объяла горизонт. Буря приближается, и единственное, что я могу, – это ввериться ей.
Близнец-насос
…и скажешь сам себе в ванной: я – не самый любимый ребенок. Любимый, когда подходит итог, и гаснет свет, и мрак наползает, когда ты заперт в искореженном теле под одеялом, под горящим автомобилем, и насквозь прорывается алое пламя под твоей головой прожигая асфальт или пол или подушку, – нелюбимы мы все, или, напротив, мы все – любимы.
Маргарет Этвуд
– В приют? – переспрашивает Маргарета. – Я думала, ты работаешь в медицинском центре.
Кристина влетает в кухню в поисках ключей. На ней уже снова ее мохнатое манто.
– Ну да. Но я еще и семейный врач, и у меня там есть пациенты…
Найдя связку ключей на скамье возле плиты, она пытается снять с нее ключ от кухонной двери. Но пальцы не слушаются, и прозрачная кожа покрывается пятнами.
– Давай сюда, – говорит Маргарета, она все еще сидит за столом. – Давай, я попробую…
Кристина застегивает пуговицу, пока Маргарета снимает ключ со связки – раз и готово:
– На, держи!
Маргарета протягивает ей связку, ключ от кухонной двери ложится на стол. Какое-то мгновение обе не сводят с него глаз, и в ушах у них отдается голос Тети Эллен: «Нельзя класть ключи на стол! Это к несчастью!» Маргарета хватает ключ и, усмехнувшись, сует его в карман джинсов.
– Да, – говорит Кристина, и вид у нее уже не такой затравленный. Скорее нерешительный. – Да. Тогда – всего тебе хорошего. Созвонимся…
Маргарета чуть скривилась:
– Само собой. И тебе всего хорошего.
– На могилу заедешь?
Маргарета кивает:
– Если успею до темноты…
– А к Биргитте?
– Э! На этот раз она доиграется…
Наступает молчание, потом Кристина, кашлянув, добавляет:
– Вот именно. Ладно, созвонимся. А теперь мне надо спешить…
Она вдруг едва заметно качнулась, будто собралась сделать шаг вперед, по направлению к Маргарете. Но та останавливает ее, выпустив в ее сторону облачко дыма.
– Эрик, – произносит вслух Кристина, поворачивая ключ зажигания. Она часто произносит его имя, когда остается одна, не потому, что скучает по нему, просто мысль о нем придает ей уверенности. Сейчас ей это необходимо. События последних суток словно отдернули прочь некую завесу – серо-стальную бархатную портьеру, колыхающийся железный занавес – и обнажили минувшее. Но, позвав Эрика, она забыла об этом, словно от его имени занавес снова задернулся и теперь можно жить так, будто того, давнего, и не было вовсе. Да, когда Эрик рядом, прошедшее мертво, но стоило ему уехать, как оно снова заворочалось и дышит в затылок.
Только на этот раз она ни к чему приноравливаться не собирается. Она уже не ребенок и не молоденькая девчонка, а прошлое прошло. И сегодняшняя Кристина Вульф не имеет к той, прежней, никакого отношения. Она появилась на свет в университете Лунда в тот самый миг в конце шестидесятых, когда мотор мировой истории вдруг запнулся, переключаясь на другую скорость. Кто-то вкатил в комнату студенческого общежития яйцо, а несколько часов спустя тонкая скорлупа пошла трещинами. И вот к середине ночи инкубация завершилась. Скорлупа распалась на две половинки, явив миру юную женщину. И с самого первого мгновения она была такой, какой ей надлежало быть: серьезной и целеустремленной личностью, которая каждое утро усаживалась за письменный стол и ровно в восемь ноль-ноль открывала книгу. Всего несколько раз она откладывала книги в сторону до обеда, брала голубой листок почтовой бумаги и писала письмо своей приемной матери, встреченной ею в другой жизни. В письме было всегда одно и то же: «все в порядке, я откладываю деньги, чтобы навестить тебя на Рождество». Отвечали ей редко, зато в ее ящике обнаруживались совсем другие письма. Часто на них стоял штемпель Норчёпинга. Такие она, скомкав, выбрасывала в корзину, не читая. В Норчёпинге она никого не знает. Она ведь только что родилась и с этого момента живет только здесь, в Лунде.