Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ага, с двоюродными... Вы хотите сказать, с детьми вашей тети?

— Тети? — Она, похоже, не понимает.

— У вас же есть тетя, няня мистера Риверса.

— Ой! — Она моргает. — Да, мисс. Конечно...

Она отворачивается от меня, взгляд ее задумчив.

Она вспомнила о доме. Я пытаюсь представить, какой он, — и не могу. Пытаюсь представить ее двоюродных братьев и сестер: грубые такие мальчишки и девчонки, скуластые, с острым подбородком, как у нее...

Она вздыхает.

— Ничего, — говорю я, как добрая госпожа несчастной служанке. — Смотрите, вон идет баржа. Можно послать с ней привет. Мы обе пошлем приветы — в Лондон.

«В Лондон», — повторяю я про себя. Там Ричард. Я тоже буду там, через месяц. А вслух говорю:

— Темза их донесет, даже если баржа не сможет.

Однако она смотрит не на баржу, а на меня.

— Темза? — переспрашивает она.

— Река, — поясняю я. — Эта река.

— Эта полоска воды и есть Темза? Нет, мисс, вы шутите. — Она неуверенно улыбается. — Как такое может быть? Темза — она такая широкая... — Она разводит руки в стороны. — А эта... узкая. Видите?

Я отвечаю, что, как мне кажется, реки чем дальше текут, тем шире становятся. Она качает головой.

— Такая узенькая полоска воды? — снова говорит она. — Да в той воде, что мы берем из крана, и то больше жизни, чем в этой... Ой, мисс! Гляньте туда.

Баржа проплыла мимо нас. На корме ее крупные буквы: «РОТЕРХИТ», но она показывает не на них, а на пятна мазута от работающего двигателя.

— Видите? — чуть не кричит она. — Вот какая Темза. Темза такая в любое время дня и ночи, в любое время года. Посмотрите, сколько красок. Тысячи цветов...

Она улыбается. Когда она улыбается, она почти красива. Потом пленка мазута становится тоньше, вода коричневеет, и улыбка сходит с ее лица. И у нее снова вид воровки.

Вы понимаете, я должна была ее презирать. Иначе как бы смогла я сделать то, что задумала? Как смогла бы обмануть ее и погубить? Это все потому, что я слишком долго была с ней рядом. Мы должны были довериться друг другу. А ее представление о доверительности не такое, как у Агнес, не такое, как у Барбары, и не такое, как вообще у горничных. Она слишком открытая, слишком смелая, слишком вольная. Она зевает, потягивается. Расчесывает болячки и ссадины. Пока я шью, она разглядывает старую царапину на руке. Потом спрашивает:

— Можно булавку?

А когда я достаю из шкатулки свою иголку и протягиваю ей, она минут десять ковыряет кожу острием. Потом возвращает мне иголку.

Но передает осторожно, чтобы я не уколола палец.

— Смотрите не уколитесь, — говорит она так просто и по-доброму, и я на миг забываю, что она бережет меня для Ричарда. Думаю, она и сама об этом забыла.

Однажды на прогулке она берет меня под руку. Для нее это ровно ничего не значит, а меня будто молнией пронзило. В другой раз, долго просидев на стуле, я жалуюсь, что ноги затекли: она опускается передо мной на колени, расшнуровывает ботинки, берет мои ступни в свои ладони и греет их — сначала растирает, а потом дует на пальцы. Она начинает одевать меня по своему вкусу, вносит маленькие изменения в мою одежду, в прическу, в убранство комнат. Приносит живые цветы, выбрасывает вазы с сухими листьями, которые издавна стояли в спальне на столиках, а вместо них приносит примулы — она их собирает на дальних лужайках дядиного парка.

— Конечно, в деревне таких цветов, как у нас в Лондоне, не достать, — говорит она, ставя их в стакан, — но и эти довольно миленькие, правда?

Она велит Маргарет брать у мистера Пея побольше углей для моего камина. Так просто! И все же никто прежде не догадывался сделать это для меня, даже я сама не догадывалась и в течение нескольких зим мерзла. От тепла окна запотевают. Она любит стоять у окна и рисовать на стекле кольца, сердечки и завитки.

Как-то мы возвращаемся с ней от дяди, и я вижу на столике игральные карты. Эти карты, скорее всего, принадлежали моей матери, это ведь были ее комнаты, здесь вообще много ее вещей, и хотя поначалу я расстроилась — представила себе, как мать тут ходила, а там сидела, разбрасывала разноцветные карты по скатерти. Вот она, еще незамужняя, еще в здравом рассудке, сидит, подперев щеку ладонью, может, вздыхает и ждет, ждет чего-то...

Я взяла одну карту. В перчатке держать ее неудобно — скользкая. Но за дело взялась Сью — и стол преобразился: она собирает их, тасует, раскладывает ровно, аккуратно. И золотисто-красная колода сверкает в ее руках, как груда драгоценностей. Конечно, она удивлена тем, что я не умею играть, и сразу же усаживает меня, чтобы обучить. В карточных играх важны лишь удача да простой расчет, но она играет серьезно, рьяно — расправив карты веером, склоняет голову набок, щурится... Когда мне надоедает, она играет одна или ставит карты на ребро, соединяет верхние края и сооружает из них высокую конструкцию — что-то вроде пирамиды, а сверху обязательно кладет короля и королеву.

— Смотрите, — говорит она, когда пирамида готова. — Смотрите сюда, мисс. Видите?

И вынимает карту из основания пирамиды, и, когда постройка рушится, она хохочет.

Хохочет. Для «Терновника» это звук незнакомый, чуждый, все равно что смеяться в церкви или в тюрьме. А еще она поет. Однажды заговорили о танцах. Она вскакивает, подбирает юбку, чтобы показать мне движение. Потом и меня поднимает, и вертит, и кружит, и, когда она прижимается ко мне, я слышу, как стучит ее сердце — словно она передает его мне и оно становится моим.

В конце концов я разрешаю ей подправить расколовшийся зуб серебряным наперстком.

— Дайте-ка посмотрю, — говорит она. Она видела, как я терла щеку. — Подойдите к свету.

Я встаю у окна, закидываю назад голову. Рука у нее теплая, дыхание — от нее чуть пахнет пивом — тоже теплое. Она ощупывает десну.

— Да уж, он острее... — Она убирает руку.

— Чем змеиный, Сью?

— Чем иголка, хотела я сказать, мисс. — Она озирается.— А разве у змей бывают зубы, мисс?

— Думаю, да, раз они кусаются.

— Верно, — говорит она рассеянно. — А я думала, они беззубые...

Она уходит в спальню. В открытую дверь я вижу постель и под ней, задвинутый поглубже, ночной горшок. Сколько раз она предупреждала меня, как легко фарфор бьется, если, вставая утром, наступишь не туда, да можно и охрометь. Точно так же серьезно просила не наступать босыми ногами на волосы (потому что волосы — как черви, говорила она, могут впиться в босую ногу, и тогда заболеешь) и еще говорила о том, что нельзя мазать ресницы нечистым касторовым маслом и что не следует безрассудно — если за вами кто-то гонится или надо спрятаться — лезть вверх по печной трубе. Сейчас же, рассматривая разные предметы на моем туалетном столике, она ничего не говорит. Я жду, потом окликаю ее.

— А знаете вы кого-нибудь, кого покусала змея, Сью? — спрашиваю я.

— Кусала змея, мисс? — Она появляется в дверях, но все еще хмурится. — В Лондоне? Вы хотите сказать, в зоопарке?

— Ну да, может, в зоопарке.

— Не могу сказать, не знаю.

— Странно. Мне казалось, вы знаете, должны знать.

Я улыбаюсь, Сью — нет. Она протягивает мне ладонь, на ладони наперсток. Я догадываюсь, что она собирается делать, и, верно, взгляд мой страшен.

— Больно не будет, — говорит она, видя мое испуганное лицо.

— Правда?

— Да, мисс. Если что, крикните, и я тогда перестану.

Мне не больно, я не кричу. Но странные чувства: скрежет металла, крепкая хватка ее пальцев, тепло ее дыхания. Когда она изучает подпиленный зуб, я могу смотреть только в ее глаза: на одном из них темная, почти черная крапинка. Я вижу ее щеку — гладкую, ее ухо — маленькое и аккуратное, в мочке — дырочка, чтобы носить серьги и кольца.

«Проткнули? Как?» — спросила я ее как-то раз и потянулась пощупать крохотные ямочки.

«Ну как, мисс, иголкой, — ответила она, — и еще, конечно, нужен кусочек льда».

Наперсток трет. Она улыбается.

64
{"b":"117494","o":1}