Смотрели друг на друга сквозь иней яри, узнавали, сводя взглядом тысячу мгновенных снимков: кулак, запястье, башмак, стена, слово, слезы. Чартерис, мы слезы льем, мы слышим его голос, мы плачем. Рай Земной. Безумный фурор, как Чартерис и предстрадал. Но разве все это еще не свершилось в тот час, что был еще/уже так близок?
Прямой Брейшеру противоположностью, мертвецки бледный, он умерил свой гнев, неистовство отлив в слова:
— Я никуда с тобой не поеду, мне по пути с грузовиками! Воистину — лукавого проделкам нет предела! Знай, я великий Словник — пока у меня есть зубы, молчать я не имею права!
Они возликовали, им принесли жиденький кофе, личики бумажные, словно на сцене.
— И вот ты приперся сюда, и тут же вокруг стало твориться что-то страшное, все пошло прахом. Смотри, как осмелела смерть: все клапаны открыты, черное бесстыдство. На трассу чтоб туда возврата нет! Никакого движения, никаких движений — недвижность и внимание — я научу вас!
И все кто был здесь:
— Мы прахом не хотим. Недвижностью мы живы. Многоголосье хора.
Но Бертон отвел Чартериса в сторонку и тихо сказал:
— Это все ПХА-бомбы. Он парень что надо. Будет только рад оказаться дома у жены. Дело в том, что он действительно видит, он прозревает в тебе дурное и тот зловещий час.
Обстрел образами. Стрелократ. Белые бедра, меж ними пионы по узенькой лесенке вверх bozur, m'sieur. И взяв сие, стал распалять других, и пил свой жиденький прогорклый канцерогенный лондонский кофе, они же кружили рядом верные бумага губ на губах фарфора структур взаимоприникновение.
Вновь проплыл рядом Брейшер, все как положено, в костюме. Воодушевлен отсутствием в Чартерисе агрессивности, полным тихим голосом:
— Ты тоже веруешь во что-то, мой зарубежный друг? Если не ошибаюсь, ты приехал из Франции — так?
— Ныне я здесь и что-то страшное вокруг и прахом все идет. Вашими словами говорю, но мы никто друг другу, своего же слова я пока не обрел. В своей стране я был членом партии, но более об этом ни слова. Я, вероятно, сплю, я не проснулся миазмы аравийской ночи.
Тяжеловесный собеседник прижал его к перилам.
— Умолкни, порожанин, ибо я поставлен над этим проходом, чудесным образом спасенный в страшной катастрофе, авиарайнер, ты знаешь, что такое настоящий авиарайнер? Мы смажем по зубам имперским, и ты умолкнешь. Нам здесь злопыхателей не надо — здесь я Словник!
Паника падшего.
— Если вы возражаете, я двину сам. Давайте уж начистоту. Мне здесь ловить особенно нечего и день меня поджимает. Если Бертон не раздумал, может идти в машину.
Уголки рта подрагивают, независимый голос правды.
— Погнали, Фил.
Бертон.
И повернувшись к Чартерису:
— Можешь не сомневаться, он поедет. Просто он тебе не доверяет. Дело в том, что он видел тебя на том самолете, твой призрак. По крайней мере, я понял его именно так.
Чартерис недоуменно покачал головой:
— Какая чушь! Твое искаженное восприятие привело к тому, что ты неправильно истолковал услышанное. Всю эту мутоту. Я ни при чем, Брейшер сумел проникнуть в мое сознание и только… Я вижу этот самолет, в пике вошел, и говорю спасибо. Входить в мир грез этого субъекта я не намерен и я совершенно уверен в том, что летать с ним мне никогда не доводилось.
Отречение это заметно успокоило Брейшера. Он перегородил Чартерису путь и отстранил от себя Бертона.
— На самолете том на юг летели весталки на юг девственницы юг и ты уселся на мое место мразь когда мы поднялись на борт…
— Я ехал, ехал, не летел! Когда твоя дурная…
— Я искоркам беседы не даю погаснуть, глупец. Ты посмотри на них, на этих крошек, мой зарубежный друг. Крошки пирога. А разве я не имею права на свой кусок — а? Я возглавляю Процесс, что до тебя, дружище…
— Пропусти его, Фил. Он хотел отвезти тебя в Лоф и только. Ты мог бы поехать с нами — сераль твой к тебе И сам переберется.
Повернувшись к Чартерису, доверительно:
— Мой старинный приятель. Пока на почве религии не свихнулся, был человеком прямо-таки замечательным — уж Можешь мне поверить. Теперь же с ним справиться трудней, чем с «Эскалацией». У нас, понимаешь ли, все солировать
любят.
И было так, и ласковые маски проводили живую легенду, спустившись по грязной скрипучей лестнице до входной двери, и, на миг застыв во тьме иудиного дома, поспешили вернуться наверх.
Прекогниция — функция двух сил, — так думал он, — аэросоль в любой момент может обратить эту мысль в ничто, жаль, что записать ее сейчас он не может. Пребабниция. Две силы: первая, естественно, разум и вторая — время: барьеры рушатся и предо мною дева с белыми, как снег, бедрами, ждет не дождется меня…
Это совсем не мои образы. Обстрел чужими образами. Все те же грудастые суккубы, декоративная дефлорация.
У моих бедра белы белизною молочной, множащейся гранями бокала венецианского стекла, но отчего-то пребабниции мои пугливы — едва заметишь, их и след уже простыл…
И дело вовсе не в том, что разум может резко поменять направление, вернее, не только в том, просто все эти, так сказать, направления существуют вроде как сами по себе. Для того чтобы прийти к этому, мне достаточно было совершить два шага, первым из которых было осознание божественной природы времени — для паука, дремлющего посреди своей паутины, все ее нити равноценны, — время же та же паутина, сплетенная не кем-нибудь, но мною. Разумеется, я говорю о своем времени. Бледные бедра бередят мне душу не в прошлом и не в будущем — верно? В играх этих не участвует лишь одно-единственное из моих «Я», именно его Гурджиев и называет истинным «Я». Да, а вторым шагом был шаг и вовсе непроизвольный — мне достаточно было набрать в легкие лондонского воздуха, чтобы крыша моя съехала настолько, что я стал многомерным.
Zbogom, теперь я не обычный человек — нет — теперь я мореход семи своих припадочных морей.
Был человеком допсиходелическим.
Стал homo viator.[10]
Она же — homo victorine.
Едва я возмечтал ее увидеть, она меня настигла. Все это произойдет там, в Шотландии.
В рутинорати двигался на запах ее мысли, по паутинке отступив на шаг от логики античной обретая, обретая, но теряя тем самым привязанность к мирскому, где тысячи «Я» бестолковых, считавших главным в этой жизни сексуальное самоутверждение, ее домогались, она же — кем бы она ни была — от них пыталась скрыться, а рядом два этих странных типа…
И тут он понял — он является последним козырем своей былой поверхностной самости, что и позволило последней поставить на лондонское поле. Прочие же карты в ее колоде можно смело сбросить. О каких-то вистах не может быть и речи.
Пред ним возникла цель. Теперь она не была для него загадкой, пусть в этот самый миг откровения она все еще оставалась незримой. Магической исполнен силы он поигрывал машиной, заставляя ее отрываться от дороги и лететь, лететь к центральным церебральным графствам. И тихо пели его имя неведомые голоса, и личики бумажные срывало порывами страсти, и обнажалась живая плоть.
Шутихами холмы вертелись.
Пока Чартерис направлял свой хрупкий барк в просторы неведомых морей, жизнь в море пособий продолжалась — Брейшер, сидевший возле ящика с инфразвуковой аппаратурой, вновь решил поведать Бертону о том драматически-травматическом полете, в котором крылья подвели бескрылого пилота.
— Не успел я взойти на борт, как тут же понял, что самолету этому суждено загореться и рухнуть наземь.
Драма провидца, подрагивающая дряблая терракота обрюзгших щек.
Простые его фразы грозили пробить брешь в поверхности вещей. Вплывали в объемлющие сознание Чартериса новые блещущие красотой воды, подернутые дымкой безумия.
Самолет Брейшера должен был лететь одним из последних. Именно на нем возвращались в Великобританию участники Стокгольмского конгресса, посвященного актуальным проблемам прекогниции. Рейс S-614 вылет, из аэропорта Арланда со взлетной полосы номер три в 11. 45 по местному времени, но, скорее всего, несколько позже, ибо часы, по которым жил аэропорт, отсчитывали какое-то свое время, и ваш пилот капитан Матс Хаммерстрём приветствует вас на борту. Зануда, в недвижном лице которого просматривается-таки некая жизнь вихри аэрозольной благодати.