Стрелы теперь практически не отклонялись от вертикали. Links fahren. Красная машина была уже далеко впереди: пятно за барьером, не знающее преград…
Он все еще слышал хриплое дыхание и шепот одежд, скрежет суставов и скрип старых башмаков. Но не он производил их. Не он. То был Чартерис, сидевший за рулем своего красного автомобиля, Чартерис, сделавший правильный ход. Он уже не дышал.
Он лежал прямо на желтой стрелке. Чайки, камнем срываясь с утеса, вонзались в тяжелые воды. Корабль над морем, корабль. К вершине холма рокот мотора. В голове на босу ногу новый век.
По законам военного времени. Смещение.
Время вовек пребудет
Проходит все —
Рубашка изомнется
Деревьями кусты уйдут из жизни кино
Закончится и скромницу стоянку
Гуляка «форд» когда-нибудь оставит
Все канет в Лету — только Время
Вовек пребудет
Познание любви — ее утрата
Любить вздыхая иль вздыхать владея
Духи нестойки быстро потускнеет
Монета в сундуке у скряги
Все канет в Лету — только Время
Вовек пребудет
И внятно тикают часы
Покорны и послушны вышним силам
Дробящим время адским механизмом
Нас понуждающим не быть —
Ни до ни после
Все тот же мир
Коснеет в настоящем
Не фантом и не прах
Но разом прах и фантом
Меж был и не был будет и не будет
О Времени забыв
Оно ж — вовек пребудет
ДОРОГОЙ ДРЕЙКА
Вполне возможно, это был настоящий Чартерис, хотя с какой-то вероятностью это могло быть и его фотографией, переданной по четырехколесному телеграфу в метрополию. Как бы там ни было, то, что сидело за рулем, не было уверено в том, что материя существует реально, оно улыбалось и с неизъяснимым благодушием беседовало само с собой, дабы как-то отвлечься от наседающих со всех сторон образов. Человек, лишенный корней. Продукт времени. Англия же — творение литераторов. Прекраснейшее из времен — исчезнуть множеством ветвей — диковинная способность, в которой сведены все потенции, где цвет и тлен равнозначны и неизбежны.
Он видел, зрел для нового зрения, стремглав летел стремительной дорогой — иль то была ее астральная проекция? Весь движение. Разом, всюду. Человеку доступно и это.
Он жаждал поделиться своим открытием с другими, излить на них всю полноту себя в безумии, уже исполненном покоя или, точнее, равнострастия, где все проэдемлено аэрозолью так, что живая изгородь разума разрастается настолько, что разум теряет себя в утопизме, утопает средь пышных райских кущ, сокрывающих отныне все и вся.
Не так его автомобиль — из множества дорог он каждый раз избирал ровно одну, и вот теперь он несся по одетой в сталь ночи лондонских задворков: в желтых снопах света, изливавшегося из французских фар, камень превращался в папье-маше, кирпич становился картоном; повсюду претензия на солидность и постоянство, лукавая геометрия крыш, стен и углов, бесконечная вереница могучих перекрытий с тупо поблескивающими над ними слепыми стекляшками окон, резкие коварные повороты, щерящаяся штыками грань видимого, тротуары, которых никогда не касалась нога человека, в темных витринах магазинов отражением безумные навыкате глаза, навеки спертый воздух, эпика нечитанных вывесок, за неизбежной желчью синеватая сыпь люминесцентной ферментации, бетонные пространства, разгороженные магазинами и конторами, и вся эта бескрайняя страна, что, казалось, жаждала сгинуть в ночи, поддавшись смутному идущему из-под земли чувству тревоги.
Рулевое колесо из стороны в сторону — большие разборки, представление для упрямых сербов. Поют за кулисами, голоса.
За поворотом красноглазый фургон. ХОЧЕШЬ КУРИТЬ — КУРИ. И прямо из него сигает парень в дурацкой кожаной куртке. Чартерис стал тормозить, ругаясь на чем свет стоит, в голове же его вспыхнуло: удар, и обмякшее тело влипает в кирпичную стену, заполняя собой все ее щербинки, алым цветком разметавшись — кактус цветущий, рождественский кактус, нежданно зацветший наперекор анатомической упорядоченности сезонов.
Спасая себя, человек шмыгнул назад. Чартерис укротил свою «банши» возле фургона, и в тот же миг образный ряд пришел в соответствие с положением его машины.
Мириадами европейских дорог несся он по этому блистательному подлому городу. Именно о них думал Чартерис, опуская стекло и высовывая голову наружу, чтобы получше разглядеть человека из фургона, который был уже тут как тут.
— Ты что, хотел устроить аварию — а?
— С чего ты взял, парень. Просто ты ехал чуточку быстрее, чем это положено. Ты меня случаем не подкинешь? Мне здесь торчать уже невмоготу.
Невмоготу было не только ему — так же или примерно так же должны были чувствовать себя все англичане, первыми павшие жертвой Психоделической Войны. Старая кожаная куртка, рубашка, сшитая из грубого полотна, галстука нет, глаза едва ли не светятся изнутри, все лицо в оспинках, словно некое не в меру шаловливое дитя колупано его забавы ради.
— Так ты меня подбросишь или нет? Ты часом не на север едешь?
Ох уж эти мне английские интонации. Совсем иначе должны были звучать те старые простые слова, заученные им наизусть. Доблестный Святой пробирается в каюту мерзавца капитана, в руке пистолет и так далее, и тому подобное. Здесь же все иначе — здесь артикулируется нечто совсем уж невнятное.
— Да, да. Еду на север. Но скажи — куда именно ты держишь путь?
— А ты?
— Я? Туда, где расцвел рождественский кактус, где цвет ангелики.
— Тьфу ты, черт! Еще один свихнутый! Слушай, парень, а может, с тобой и ехать-то небезопасно?
— Прости меня! Я это… — это они, понимаешь? Я могу отвезти тебя на север, просто я хотел понять, куда именно ты собираешься ехать, — только и всего, — просто я не совсем тебя понимаю.
Что-то мешало ему сосредоточиться, — хотя он и направлял орудие своего интеллекта точно на цель, пули мысли — точнее, серии их стробоскопических изображений — зависали графиками рекуррентных функций, рикошетирующих к своему источнику, и так раз за разом, виток за витком, — ему вдруг вспомнился преследующий его все последнее время образ, что мог прийти только из будущего. Удивляться тут было нечему — если озарение, посетившее его в Меце, не было плодом его фантазии, он оказывался совершенно произвольным проявлением некоей незримой силы, затерянной в тенетах времени, материя же при этом была всего лишь галлюцинацией — ее попросту не существовало. Он почувствовал что-то сродни недоумению, и тут же его охватило всепроникающее ни с чем не сравнимое блаженство — кто-то снял с его спины тяжеленный мешок, и вот теперь он волен решать для себя проблему добра и зла…
— Разумеется, ты имеешь на это право. Я так понимаю, ты иностранец — верно? Францию, говорят, они не тронули — те как были нейтральными, так нейтральными и остались. Француз арабу первый друг, а все ж в карманах у него ни шиша — правильно я говорю? Ну да Бог с ним — идут они все подальше… Ты знаешь, как меня товарищи кличут? Банджо Бертон — вот как!
— А меня — Чартерис. Колин Чартерис.
— Вот и прекрасно.
Широкоплечий, он понесся назад, к фургону, — шнобель вниз, спина изогнута словно у горбуна, однако уже через минуту он снова вернулся к машине — ему нужна была помощь. Чартерно не без удовольствия забрался вслед за ним в эту странную quartier, призванную скрашивать запустение окрестных улиц: ах, Лондон, Лондон — наконец-то твоя легендарная скудная экзотика откроется взгляду верного последователя Успенского… Банджо Бертон пытался вытянуть из угла что-то тяжелое. Вдвоем они подтащили эту штуковину к выходу и, пропустив пронесшуюся с ревом спортивную машину, снова вышли на улицу.