— Оставьте, я постараюсь уговорить ее, — поспешила вступиться Наталья Федоровна, — проводите меня к ней. А если нельзя уж будет, так я ее и с ее мертвым ребенком до Москвы довезу, а там доктора, мать ее, авось, Бог даст, придет в себя и поправится. Ведите меня к ней, Софья Сергеевна, — добавила она, встав с места и направляясь к двери комнаты.
— Голубушка, родимая, и впрямь, может, вы уговорите, — быстро сорвалась с места Софья Сергеевна и, забежав впереди графини, отворила дверь комнаты для приезжающих.
Наталья Федоровна остановилась в дверях, пораженная представившейся ей картиной.
II
БЕЗУМНАЯ
Картина, которая представилась глазам графини Натальи Федоровны Аракчеевой, была, на самом деле, полна холодящего душу ужаса.
На диване с обитым коричневым сафьяном и сильно потертым сиденьем и спинкою красного дерева, полуосвещенная стоявшей на столе нагоревшей сальной свечой, сидела молодая женщина, одетая в темно-коричневое шелковое платье, сильно смятое и поношенное, на руках у ней был ребенок, с головой закутанный голубым стеганым одеяльцем, обшитым кружевами.
Исхудалое лицо женщины с большими, широко раскрытыми глазами, совершенно лишенными проблеска мысли, было полно такого невыразимого нечеловеческого страдания, что невольно при взгляде на него сердце обливалось кровью и слезы лились из глаз.
Никто в этой худой, не по летам состарившейся женщине не узнал бы гордой красавицы-девушки — Марьи Валерьяновны Хвостовой, какою мы знали ее около десяти лет тому назад.
Много эти годы должны были принести ей невзгод и треволнений, мук и страданий, чтобы положить такие резкие черты безысходного отчаяния на это все еще до сих пор красивое, но с отупевшим от непрерывных ударов судьбы выражением, лицо. Когда-то роскошные волосы стали жидки и в них даже пробивалась преждевременная седина. Теперь они были даже растрепаны и жидкими прядями падали на лоб.
Грустная и красноречивая повесть читалась на этом лице и во всей фигуре сидевшей женщины.
И действительно, то, что наскоро передала графине о судьбе молодой женщины Софья Сергеевна, была одна сплошная неприкрашенная правда.
Менее года длилось семейное счастье Марьи Валерьяновны с Евгением Николаевичем Зыбиным, если можно назвать счастьем непрерывно продолжавшийся около года угар чисто животной страсти со стороны ее мужа, на которую она отвечала такою же страстью, но источником последней была далеко не одна плотская сторона молодой женщины: она привязалась к нему искренно и беззаветно, не только телом, но и душою. Это, увы, составляет высокое, но часто гибельное для женщины свойство неиспорченной женской натуры, не способной отдаваться без любви, без чувства, подчиняясь одной чувственности, которая для большинства мужчин всю жизнь исполняет должность любви.
Угар страсти, естественно, должен был окончиться, а вместе с ним окончились и счастливые дни для Марьи Валерьяновны. Это совпало с рождением сына-первенца, — сына, названного, по настоянию матери, в честь отца Евгением.
Жена перестает быть желаемой любовницей мужа и делается для него ненужной обузой, ее ласки тяготят его, и он ищет рассеяния на стороне; средства его или даже жены позволяют ему это в широких размерах. Такова печальная участь всех жен беспринципных негодяев, в душе которых нет места ни чистому чувству любви, ни понятию о святости брака, а вся жизнь их в конце концов дряблого организма зиждется на похоти и только на одной похоти…
Эта участь постигла и Марью Валерьяновну Зыбину.
Евгений Николаевич вдруг резко изменился в отношении своей жены, стал зол, раздражителен и порой бросал на нее полные ненависти взгляды. Переход этот показался резким только одной Марье Валерьяновне, так как, на самом деле, охлаждение к ней мужа шло постепенно, и он сначала принуждал себя ласкать ее, старался забыться под ее ласками, но это принуждение себя сделало то, что он стал к ней чувствовать физическое отвращение и головой бросился в омут разврата и кутежей, чтобы найти то забвение, которое он почти в течение целого года находил в страсти к своей молодой жене.
Забвение нужно было Евгению Николаевичу: образ человека, имя которого он носил, не переставал преследовать его, лишь только он оставался наедине с самим собою, мертвые глаза смотрели ему в глаза и в ушах отдавался протяжный вой волков…
Евгений Николаевич дрожал, обливаясь холодным потом. Около полугода со времени женитьбы этот страшный кошмар наяву, казалось, совершенно оставил его — он забыл о прошлом в чаду страсти обладания красавицей-женой, но как только эта страсть стала проходить, уменьшаться, в душе снова проснулись томительные воспоминания, и снова картина убийства в лесу под Вильной рельефно восставала в памяти мнимого Зыбина, и угрызения скрытой на глубине его черной души совести, казалось, по временам всплывшей наружу, не давали ему покоя.
Он старался забыться, переезжая с места на место, но всюду привозил с собой своего рокового спутника, свое внутреннее «я», требовавшее его к ответу за содеянное им преступление.
Он снова начал прибегать к спасительному вину, искать сильных, заглушающих этот внутренний голос, ощущений в игре в карты и рулетку, и в оргиях с женщинами, которых цинизм граничит с грацией, и в беспутстве которых есть своего рода поэзия, поэзия низменных душ.
Это женщины, поцелуй которых — медленный, но смертельный яд, а объятия полны сладострастия могильного холода. В обладании этими живыми нравственными трупами заключается высшая прелесть и незаменимое наслаждение для нравственно умерших людей.
Мы не будем описывать перипетий той многолетней драмы, которую пережила Марья Валерьяновна, окончившейся полнейшим ее разорением, приездом в отечество и изгнанием из дома мужа, предававшегося безобразным оргиям в кругу своих многочисленных крепостных любовниц.
Это могло бы составить многотомный, совершенно отдельный роман, построенный на идее самоотверженного долготерпения русской женщины.
Наталья Федоровна Аракчеева несколько минут стояла, как пригвожденная к месту. На нее даже на минуту напало раскаяние, что она пришла сюда, — так невыносимо тяжело было созерцание этой страдалицы, — но это было только на минуту. Мысли о том, что она, может быть, спасет эту несчастную и доставит ее к ее матери, наполнили душу графини тем радостным чувством, которое для доброго человека является лучшим вознаграждением за доброе дело, и она, мысленно укорив себя за мгновенную слабость, также мысленно возблагодарила Бога, что он привел ее в этот дом одновременно с пребыванием в нем Марьи Валерьяновны.
Софья Сергеевна, между тем, тихо подошла к сидевшей, сняв лежавшими около подсвечника щипцами нагар со свечи.
— Вот вы теперь и можете ехать к мамаше, барыня одна приехала, добрая, да ласковая, берется вас доставить в Москву, знает вашу маменьку и ваших родственников…
Марья Валерьяновна повернула свое лицо к говорившей, но взгляд ее совершенно безучастно скользнул по Софье Сергеевне, — она, видимо, ничего не слыхала, или не поняла, что та говорила ей, продолжая укачивать ребенка, напевая какие-то заунывные на самом деле, но выражению жены станционного смотрителя, выматывающие всю душу мотивы.
Софья Сергеевна повторила сказанную фразу и указала рукой на приблизившуюся к больной Наталью Федоровну.
Марья Валерьяновна, казалось, внимательнее вслушалась в сказанное ей, — в глазах ее блеснуло сознание.
— К мамаше, да, к мамаше, поедем!
Она заторопилась и даже встала с дивана…
— Не сейчас, завтра, теперь уж скоро ночь… — сказала Наталья Федоровна. — Я вас довезу и хотя не знаю лично вашей мамаши, но много слышала о ней и о вас от моего знакомого Василия Васильевича Хрущева.
— Василия Васильевича… Хрущева… Basile… — как бы припомнила несчастная женщина и горько улыбнулась, покорно снова садясь на диван.
Сознание исчезло так же быстро, как возвратилось, и больная снова затянула свою заунывную песенку.