– А кто этих кукол, по-твоему, нарисовал, а? – сказал главный график.
– А кто обтравливал? – взвились верстальщики. – По сто двадцать картинок на книжку! Это ж взбеситься можно, рука отсохнет, пока сделаешь.
– А кто в типографию мотался? Видели, какие были цветопробы? Лица серо-буро-малиновые! Если бы я брак тогда не отловил, весь тираж к чертям, никто ни одной книжонки не купил бы. А это вообще не моя работа! – сказал Сорока.
– Самое главное – предыстория. Если бы я не придумал пять лет назад печатать эти дурацкие вырезалки, вообще ни хрена б вы тут не сидели. – Градус беседы повысился, тон становился все резче.
Узьминичне такое не понравилось.
– Геночка, вы не правы, – ответила она Чипыжову. – Таких придумщиков у нас целый Полиграф. Если делать некому, то все свои придумки в задницу себе засуньте.
Обычная картина: никто друг без друга не может, и каждый при этом считает, что главное сделал он. Чем все заканчивается? После часа словопрений римского сената самая активная баба (в нашем случае Косая) пишет список, несет его барину, тот говорит – угу – и делит по-своему. И никому не говорит – мол, я переделил. Через два дня появляется ведомость – все молча получают, пар уже выпущен. Мудрый, собака, мудрый барин.
2.19
Иногда после работы я гуляю. Мой любимый маршрут – до метро «Проспект Мира». У Каретного перейти Садовое кольцо – и на север по недолгой шумной Долгоруковской. В советское время она называлась Каляевской. Сто лет назад эсер бросил самодельную бомбу под коляску московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича. Князя разорвало взрывом в клочья – в честь Каляева назвали улицу. Если взглянуть направо, видно, как среди домов маячит, стремится к небу палка черной, словно обгорелой колокольни Николая Чудотворца. В храме студия «Союзмультфильм» рисует мультики, а раньше люди шли к иконе с чудесами.
Потом по заснеженной Селезневке, мимо пожарной каланчи с тонким и легким шпилем – верхушка его, раздваиваясь, образует подобие тиары, – мимо Селезневских бань, прудика Андроповской ямы, магазинов для толстых людей… Это крюк, петля, но я сворачиваю на Достоевского – там, в больнице, работал его отец. Все дома – желтого цвета, службы и корпуса. Есть виварий. Когда прохожу мимо, мне всегда кажется, что они воют.
Вот памятник Достоевскому работы Меркурова – 1918 года. Раньше стоял на Цветном бульваре, в 1936-м перенесли сюда, в начало улицы Достоевского. По легенде, Меркуров ваял его с Вертинского – та же театрально-картинная, с воздетыми руками поза…
Из петли – снова в сторону проспекта; я почти в той же точке, только с другой стороны от театра; Самотека, зыбучие пески, дома на подземной реке, проседают, – и не могут открыть метро, и возносится пентаграммой Театр, вечером страшно между огромных колонн, подсвеченных, колоссальных, никакой с ним Казанский собор не сравнится – столько жути повисло в мертвых пустотах между его капителей…
В парке Советской Армии – красноармеец, печальный, как Вещий Олег, ногой попирающий череп: во взгляде покорность судьбе. Все предопределено…
А что лучи колосса-театра показывали на пять московских вокзалов – неправда: во время войны был замаскирован под церковь.
А что до него здесь была церковь – тоже неправда: была, во имя Иоанна-воина, но только не там, а где сейчас гостиница ЦДСА.
Институт благородных девиц – Екатерининский дворец. Раньше заседали масонские ложи – теперь музей Российской Армии и дом культуры. В клубе – бальные танцы, детская студия. Освещенный танцзал – окна первого этажа; припасть к стеклу и смотреть, и смотреть, как медленно – через счет – кружатся пары. Белые пышные платья… Новогодняя сказка.
Сгоревший летний театр. Будочка бывшей читальни – теперь картежно-шахматный клуб.
Правее – железобетонный остов бывшего кафе, вверху прочитывается надпись: «…илия». Илия пророк все уволок.
Лодочная станция.
Летняя эстрада, танцплощадка, которую бальники называют «сковородка». Рабочие валят деревья. Ресторан. Светомузыка.
Из парка – в боковую калитку. Уголок Дурова. Кто из великих сказал: «Цирк – это дьявол»?
Рядом конюшни, церковь с черными куполами, храм Троицы Живоначальной в Троицкой слободе, в нем – оркестр Вероники Дударовой. Репетируют Шнитке. Дзынь! – ударяют литавры. На espressivo и sforzando c крыши с карканьем взлетает стая ворон.
За Самотекой – проулками до гигантской бетонной таблетки Олимпийского – на него не смотреть, про накладные не думать, любоваться бирюзой синагоги и зубцами псевдоготического дома Нирнзее, теперь там билетные кассы спорткомплекса; пересечь площадь с уличным книжным торгом, посреди нее церковь Филиппа Митрополита, возведенная на месте встречи мощей задушенного по приказу Ивана Грозного святителя митрополита Московского, перенесенных из Соловецкой обители. Светло-желтое, с мозаиками, здание церкви считается неудачей: шайба на шайбе на шайбе, несоразмерно убывают объемы, – а мне кажется, есть в этой неправильности что-то трогательное, как в произведениях наивного искусства. Затем миновать офисный комплекс, «Макдоналдс», окутанный шлейфом горелого масла, двухэтажный особняк с художественной галереей и конёнковскими атлантами под эркером…. Я почти дошла до метро. Прохожу турникеты, спускаюсь по эскалатору. Следующая станция – «Сухаревская». На «букашке» по Садовому этот отрезок занял бы десять минут. Мой крюк – равен часу.
1.16
В прошлой жизни Родион был Мойдодыром. Это несомненно. Малейшие беспорядок или грязь надолго выводили его из себя. Это был пунктик; Родион требовал, чтобы в доме было стерильно, как после автоклава. Он был беспощаден, неумолим, и это здорово поддерживало меня в тонусе; а я поддерживала чистоту в квартире.
Иногда уборка преподносила сюрпризы. Сегодня я получила целых два: приятный и не очень. Первым стал сложенный пополам тетрадный листочек с перечнем дел Родиона, обнаруженный в его комнате за батареей:
1. Вылечить зубы
2. Трудовая книжка
3. Загранпаспорт
4. Зимние ботинки
5. Ремонт
6. Получить права
7. Найти др. работу
8. Развестись
Пункт номер восемь обнадеживал. Я нежно сдула с бумажки пыль, положила ее на стол, придавив пресс-папье, и перешла к протиранию подоконника. Танцуя тряпкой между гераний и пеларгоний, я осознала вдруг, что громко напеваю марш из оперы «Любовь к трем апельсинам».
Второй сюрприз поджидал в уборной: оттирая унитаз, испортила санитарным гелем платье. Я хотела всего лишь получше смочить им губку, но – кап-кап-кап! – дорожка мелких капель пересекла наискось подол, и ткань стала бледнеть прямо на глазах. Я заметила сразу, бросилась промывать пятна водой… Не помогло. Хлорка успела впитаться, и на плотной байке цвета черничного киселя остались белесые разводы.
Как жалко! Платье было простеньким, но я его любила. В расстроенных чувствах присела я на бортик ванны. Единственным человеком, кто мог чудесным образом спасти вещь от мусорной корзины, была Марина. В этом я не сомневалась. Но как? Сделать вытачку? Поставить заплатку? И тут я вспомнила, как она вышивает по ткани свои стихи. Мне нужна аппликация! Это должна быть какая-то надпись, подумалось мне. Озорная и остроумная. Возможно, даже хулиганская. И на другом языке, чтобы прочли только те, кто его понимает. Допустим, французский…
Из чего вырезать буквы, я уже знала: вчера любовалась на обрезки переливчатой фиолетовой материи от китайской кофты, которую Марина сшила дворничихе Марь Матвевне. Если сделать из них аппликацию, в пандан к черничному киселю будет неплохо.
Я взяла с журнального столика телефонную трубку, набрала номер…
– Сколько нужно ткани? – спросила Марина.
– Чтобы хватило написать по-французски что-нибудь типа «под платьем я голая», – ответила я, и мы стали думать, как сказать покороче.
– Может быть, sous cette jupe je suis nue?
– Нет, проще застрелиться, чем столько букв вырезать и пришить.