Не было у Бессонова ответа на этот вопрос, убеждён он был лишь в одном – какими бы ни оказались обстоятельства, его долг выговорить мысль… И он её выговаривал… Затем предложил им самим вспомнить эпизоды из своей жизни, когда добрые побуждения и слепая доверчивость приводили к обратному результату, попросив не касаться всем известной истории, случившейся в шестом классе.
После минуты тишины – казалось, они, озадаченные, не заговорят совсем – шевельнулась рука Елены Гнатюк. Шевельнулись её чуть сдвинутые тёмные брови, блеснул вопросительно-сосредоточенный взгляд.
– А если человек умный и добрый, разве нельзя довериться ему полностью? – спросила она не вставая – так у Бессонова на классном часе было принято.
– Умный и добрый тоже может ошибиться.
И тут снова начался галдёж, напоминавший шум листвы от налетевшего ветра. Бессонов не прерывал его – был убеждён: только в стихии свободных эмоций может созреть самостоятельное суждение.
Но следить за обменом репликами и подвижным настроением класса ему мешал взгляд Гнатюк. Мешали её гладко зачёсанные волосы, собранные тяжёлым плотным узлом под затылком, нежный овал смуглого лица, сияние карих глаз, то тревожно-вопрошающих, то источающих тёплый и ровный свет. Мешали уже второй год, изо дня в день: в классе; в школьном коридоре, где она, присев возле груды сменной обуви, трепала рыжую Ласку за мягкое ухо, на сельской улице, когда шла навстречу, не скрывая счастливой улыбки.
И только что прозвучавший вопрос её на самом деле содержал утверждение: да, Елена Гнатюк решила, что он, её учитель, самый умный и самый добрый человек на свете, и она, пятнадцатилетняя девочка, скорее – девушка, судя по неторопливой грации её сложившейся фигуры, готова целиком довериться ему, тридцативосьмилетнему, и пойти за ним туда, куда он поведёт, взяв жёсткой своей рукой её мягкую, по-детски пухловатую руку.
Семиклассница Елена Гнатюк, будучи в школе неизменной отличницей и, кроме того, старшей сестрой двух братьев, учившихся в четвёртом и пятом классах, на переменах покрикивала, умеряя их резвость, разговаривала с учителями об их поведении, и, может быть, ещё поэтому в её взгляде часто мелькало выражение материнской заботы. У неё был образцово каллиграфический почерк, и она первой на уроках французского научилась грассировать – была единственной, кто делал это именно так, как учитель Бессонов.
Она теперь присутствовала в жизни Бессонова помимо его воли, просто оказывалась везде: её лицо проступало сквозь текст пушкинских стихов и плывущие над днестровской поймой облака. Ему казалось, будто он касается её руки, когда треплет за ухо рыжую Ласку.
Он убеждал себя, что его тяготит вездесущее присутствие этой девочки, но всё чаще обнаруживал обратное: её взгляд, голос, жесты что-то меняли в нём и вокруг него; те же лица, дома и улицы он видел совсем другими, уходила усталость, шаг становился легче и жёстче, и снова, как в юности, то, к чему он шёл, было впереди.
Сейчас, в классе, он вдруг ощутил эту лёгкость и, вздохнув, подумал, глядя на лица ребят: нет, не напрасна его проповедь. Да, конечно, вначале было слово – дело лишь в том, как его произнести.
…После звонка, пробившись сквозь толчею к учительскому столу, Елена Гнатюк протянула Бессонову сборник стихов фронтовых поэтов:
– Посмотрите, какие я здесь стихи у Симонова нашла.
Стихи были известные, часто звучавшие по радио: «Жди меня, и я вернусь, только очень жди…» Она услышала в них свою просьбу к человеку, о котором вот уже второй год ни на один день, ни на одну минуту не переставала думать, и захотела, чтобы он тоже услышал.
И – дождался её.
13 А Сталин не знает
Классный час в этот день был и в шестом, и Афанасьев-младший всё это время сыщицким взглядом изучал Нину Николаевну. Она нервничала, и все знали – почему. Не присаживаясь, она неутомимо двигалась по классу – то вдоль доски, то по проходу между партами, не переставая говорить о лености некоторых учеников и их несознательных родителях, потакающих им, а затем применяющих битьё как воспитательное средство.
Казалось, в ней действует какой-то раз и навсегда заведённый механизм, даже когда она поправляла рыжеватые кудряшки, скреплённые у висков заколками, и без конца то застегивала, то расстегивала верхнюю пуговку жакетика. Ни на кого не глядя, ни к кому не обращаясь, Нина Николаевна в облаке своих слов и жестов словно бы неслась куда-то, подхваченная ветром, затаив в глазах обиду. На кого? На него, Афанасьева?
И в самом деле, разве не он виноват в том, что отец Ищенко так жестоко обошёлся с сыном? Видимо (убеждала себя Нина Николаевна), Афанасьев не теми словами передал смысл учительского поручения и не с той интонацией, хотя сам – сын учителя. Почему Семён Матвеевич не научил его такту, умению ориентироваться в ситуации? Да Афанасьев-старший и сам не отличается нужной гибкостью, может сказать резкость, проверяя поурочные планы.
«А Бессонову, конечно, легко рассуждать об «исполнении чужих приказов» (саркастически усмехалась Нина Николаевна, – ведь его и так слушаются – как же, белая кость, не чета нашему крестьянско-пролетарскому происхождению!.. Ребята же народ впечатлительный. Нет, не стоило уважаемой Александре Витольдовне ставить его всем учителям в пример, пусть даже на его уроках тихо. Ещё не известно, какими настроениями и мыслями он делится с учениками. Особенно с теми, что толкутся в его хатке. Вон Виктор тянет руку, хочет что-то спросить, неужели про Ищенко?»
Нет, вопрос был другой – об очередях за хлебом. Его, видите ли, удивляет то, что в других местах нашей большой страны – от Балтийского моря до Тихого океана – всё есть и без очереди, так следует из газет и кинохроники. А здесь, в райцентровском селе, всегда чего-то не хватает – то хлеба, то гвоздей, то мыла, и об этом почему-то ни в местных газетах, ни в центральных совсем ничего не пишут.
И на лице Нины Николаевны возникло прежнее официально-непроницаемое выражение.
– Видите ли, – произнесла она, уже совсем успокоившись, – это наши временные трудности.
– Да и в прошлом году так же было, – возмущённо пробубнил Земцов. – Значит, не временные?
– А когда мы за Днестром жили, в украинском селе, – звонко сообщила всем рыжая Римма, – там то же самое…
– И в том селе, и у нас, – перебила её Нина Николаевна, – картина для всей нашей страны нетипичная. Исключение из правил.
– А почему мы – исключение? – обиделся Виктор.
– Это отдельный вопрос, Афанасьев. Задержись после урока, я объясню.
…В пустом классе они сидели друг против друга – учительница за столом, он за первой партой, и Нина Николаевна, понизив голос, растолковывала ему смысл лозунга, выдвинутого товарищем Сталиным: «Кадры решают всё». Получалось, что их райцентру с управленческими кадрами не повезло, оттого – перебои в поставках товаров. Вот произойдёт смена кадров, и всё изменится.
А ещё она посоветовала не обсуждать эту тему с ребятами («Могут неправильно понять») и, если возникнут вопросы, сразу обращаться к отцу. Но Виктор, глядя, как быстро шевелятся её губы и подпрыгивают брови, решил к отцу не обращаться, потому что был уверен – тот привычно отмахнется: «Вырастешь – поймёшь, а сейчас помалкивай в тряпочку».
Они, взрослые, все заодно, он теперь не сомневался.
Нина Николаевна уже встала, взяв со стола классный журнал и стопку тетрадей, когда её всё-таки настиг Витькин вопрос про Саньку Ищенко. Про то, почему нужно было его, Виктора, посылать в Пуркары, а не передать с Санькой записку, приглашающую отца в школу.
Нет, всё-таки она права: у этого мальчика не хватает гибкости, он не понимает простых вещей. Да-да, конечно, заторопилась Нина Николаевна, объясняя Виктору, можно было передать записку, но воспитательный эффект сильнее, если родителям от имени классного коллектива сообщает о поведении их сына ученик.
– К тому же лучший ученик класса! – с нажимом произнесла она, глядя на Афанасьева с насмешливой мстительностью. – Другое дело, что лучший ученик не справился с поручением, довёл отца Ищенко до бешенства.