Пока не поднялся несколько выше уровня человеческого взгляда, ногами на ветки старался не наступать: с ботинок на них могли остаться комки грязи, не заметить которые было бы трудно. Первый десяток футов я преодолел одним духом, понимая, что чем дольше буду задерживаться на каждом суку, тем меньше сил останется добраться до следующего. Эти полминуты руки просто заставляли работать друг друга: их словно поршни толкали, бог его знает, откуда взявшиеся два мощных цилиндра. Порой друзья упрекают меня за кичливость способностью изнурять свою плоть. Они правы. Но даже я не предполагал, какую муку оказался способен стерпеть при этом карабканье вверх.
Остальное уже было легче. Теперь свой вес я мог перенести на ноги и перед новым шагом вверх спокойно переводить дух. Ноги держали меня надежно: они не сгибались. Свалиться я не мог, потому что был заклинен между ветвями благословенного дерева. Когда влез в основание сужающейся вершины, где сучья были гуще, тоньше и зеленее, я оказался зажатым. Это было кстати, и я снова впал в забытье. Снизошло ощущение блаженства, почти греховного.
Когда очнулся, дерево покачивалось от легкого ветра и благоухало миром. Ощущение безопасности было чудным, о том, что ждет меня впереди, даже не помышлял; бездумно приник к стволу, как ползучее растение. Ничего не болело, ни пить, ни есть не хотелось, и мне ничто не угрожало. Текло время, и ни один его миг не причинял мне боли. Я жил каждым этим моментом. Попытайся я заглянуть вперед, меня охватило бы отчаяние; а в момент отдыха на смену отчаянию к преследуемому млекопитающему приходит надежда.
Должно быть, вскоре пополудни я услышал, что меня ищут. Я наблюдал, как они спускались с горы к северу от моего дерева. Солнце светило им в глаза, и они не могли засечь меня среди веток мягкой хвои лиственницы — я раздвинул их, чтоб лучше видеть. По моим ощущениям, кровь из ног не текла; случись ей капать на нижние ветви, это бы сразу выдало меня. Если внимательно приглядываться, то можно было увидеть небольшие пятна крови с моих рук, но на темных сучьях в гуще кроны заметить их тоже было не просто.
Трое полицейских в форме тяжело топали по склону горы; здоровые и флегматичные парни наслаждались теплой погодой и, перешучиваясь, следовали за мужчиной в штатском, рыскавшим вдоль моего следа, словно собака, которую они вывели погулять. Я узнал его. Это был детектив из того Дома, что первым допрашивал меня. Дабы вытрясти из меня признание, он повел допрос таким изуверским способом, что вмешались его коллеги. Они не возражали против его метода, но здраво рассудили, что, может, придется иметь дело с моим трупом, и будет нехорошо, если он окажется сверх меры изуродован.
Когда группа приблизились, мне стали слышны обрывки разговора. Полицейские вели поиск со сдержанной тревогой. Они были совершенно не в курсе дела, не знали, мужчину или женщину они ищут и произошел ли несчастный случай или это было самоубийство. Я расслышал, как их уведомили, будто прошлой ночью слышали крик или кто-то упал; затем, ненавязчиво ведомые охранником, они нашли мой рюкзак, обратили внимание на ненормальное состояние болотца. Конечно, всю эту ситуацию я восстановил уже потом. Тогда у меня были только отрывочные впечатления. Слушая их разговор, я сросся со своим деревом — этим бесценным благом природы. Смысл их слов дошел до меня значительно позже.
Увидев мой змеиный след, ведущий к лиственницам, охранник оживился и принялся командовать. Похоже, он решил, что искать меня надо под этими деревьями. Своим спутникам он крикнул, чтобы те окружили рощицу с другой стороны, дабы я не убежал, а сам стал ползать под низко росшими ветвями. Предполагая, что ко мне скоро Должна прийти помощь, он едва не всю операцию сосредоточил на внешней стороне; он хотел отыскать меня сам и в одиночку. Окажись я жив, меня нужно было потихоньку прикончить.
Шпик пробежал под моим деревом и вышел на открытое место. Послышалось, как он выругался: выяснилось, что в роще я не задержался.
Потом, когда они пошли вверх и вниз по реке и перекрикивались, голоса их стали затихать. Это меня не удивило. Я, естественно, подумал утром о реке как о пути ухода.
Больше я их не видел. Несколько часов спустя с реки доносились всплески воды и какое-то движение. Должно быть, в поисках моего тела они шарили по дну водоема. Действие проходило на мелкой горной речушке, быстрое течение вполне могло унести тело далеко, если оно не застрянет среди камней или не угодит в водоворот.
Вечером послышался лай собак, тут уж я испугался всерьез. Меня охватила дрожь, вернулась боль по всему телу, все ныло, жгло и пронзало, все страдало; все мои члены и органы сумбурно нарушали пульсацию сердца, оно то останавливалось, то бешено колотилось, то сбивалось с ритма. Хвала целебному дереву — оно вернуло меня к жизни. Собаки могли учуять меня на дереве, не помешай им хозяин, не давший им задержаться подо мной. Не тратя времени, он пустил их по видимому следу и гонял вверх и вниз по течению речки.
Когда стемнело, я спустился с дерева. Мне удалось держаться вертикально; с помощью двух палок я смог медленно передвигаться, волоча негнущиеся ноги. Но я еще мог и думать. Последние сутки все происходившее в моей голове мышлением назвать было нельзя. Я подчинился своему телу. В том, как скрываться и чем исцеляться, оно разбиралось намного лучше меня.
Свои действия мне надо представить понятными. Это признание (как иначе еще назвать эти заметки?) я пишу, чтобы не вдаваться в пустые размышления о прошлом, а излагать все так, как все происходило. Собой я недоволен, и в этой тетради я пытаюсь карандашом расчленить себя и во всем разобраться. Воссоздаю самого себя, каким я был тогда, и сопоставляю с собой сегодняшним. На тот случай, если написанное мной случайно или преднамеренно станет достоянием общественности, я нигде себя называть не буду. Имя мое и без того хорошо известно. В газетных аншлагах и светской хронике дешевых газетенок меня уже предостаточно и всесторонне обсосали.
Началась моя охотничья эпопея довольно-таки невинно. Как у большинства англичан, у меня нет привычки вникать в побудительные мотивы. Мне не нравится расчетливое планирование будь то мои действия или кого другого, и я не верю в него. Помню, когда я укладывал оптический прицел, спрашивал себя: на кой черт он мне нужен? И в то же время подумал, что может все-таки пригодиться.
Это правда, я действительно раздумывал, просто из всем свойственного любопытства, над тем, как охраняют государственное светило и как его охрану можно обойти. Две недели я провел в Польше на охоте, потом еще раз пересек ее границу. Бесцельно переезжал с места на место, и когда обнаружилось, что каждый мой ночлег понемногу приближает меня к Его дому, мной овладела мысль попробовать подкрасться к этому зверю. Потом раз или два спрашивал себя: почему я не оставил ружье дома? Ответ, думаю, такой: не в крикет же я собираюсь играть.
Полицейская охрана строится на предположении, что убийца — это полусумасшедший идиот с неловким карманным оружием — бомбой, револьвером или ножом. Кому не ясно, что действительно хороший охотник, умеющий выйти на крупную дичь и убить зверя, от политического, да вообще от убийства человека уклонился бы. Для этого нужно быть сильно обиженным, чего нет, а если обида существует, то едва ли ружье будет для него подходящим средством сатисфакции. Я лично никакой обиды не испытываю. И не назовешь обидой крушение личных планов и частной банальной жизни одного человека из-за европейских потрясений. Не могу себя представить визжащим от любви итальянским тенором, закалывающим стилетом соперника-баритона.
Должен заметить, что ружье, купленное на Бонд-стрит[1], нельзя считать оружием, которое должно насторожить телохранителей, потому что потенциальный убийца самостоятельно научиться пользоваться им не сумеет. Тайная полиция, знающая всю подноготную всех политических противников, никогда не позволит человеку этого круга получить в руки хорошее ружье, ходить с ним и даже стать классным стрелком. Так что убийце приходится пользоваться примитивным, простым оружием, которое легко спрятать.