Стало быть, единое стремление к жизненной форме, к реализации своей культурной силы и хозяйственных возможностей, своей личности в растущем жизненном пространстве показывает нам эмпирику как решающий фактор для нации, охваченной желанием защищать границу. Такое понимание позволяет прийти к плодотворным результатам и к жизненной стойкости, к стабильности (vivere), и она имеет примат над философствованием и должна оставаться таковой.
Глава III
Буква закона и натиск жизни
Эмпиризм границы показал нам ее становление как зоны боевых действий, как трехмерное пространство борьбы. Однако правовой идеал, буква закона весьма охотно превращают ее в математическую, почти бестелесную черту, по меньшей мере в линию на карте, зафиксированное на бумаге буквами и цифрами понятие, которое можно раз и навсегда определить и описать. Но такой границы, ее отчетливого проявления мы не найдем в реальной жизни нигде и никогда, ни в каком месте и ни в какое время. Тот, кто действенно не оберегал и не защищал свои рубежи, того они отчуждают и заставляют расплачиваться, даже если казалось, что их установление в ладу с буквой закона. Ведь разграничение есть требование природы; но его закостенелость враждебна жизни, признак старения жизненных форм, доказательство быстро проходящей и исчезающей, а не наступающей и бьющей ключом жизни. В своей завершающей фазе неподвижность означает смерть, отмирание, и из этого состояния в конце концов может снова забить фонтаном новое лишь после полного устранения прежних жизненных форм. Однако государства, как и народы и индивидуумы, должны больше думать о memento vivere, чем о memento mori[70], если они хотят продолжить свое существование в этой тленности.
Итак, мы не спрашиваем: как происходит, что жизнь все-таки подчинилась букве закона (ведь этого она не делала никогда и нигде), но спрашиваем, как происходит, что эмпиризм границы до известной степени примирился с пограничной традицией, в том числе и с созданными ею обозначениями, нормами?
Вслед за «как» мы снова обращаемся прежде всего к картине пограничной практики. Она находит свои выражение в пограничном (межевом) знаке, в контрольном колышке или в заимствованной у природы составной части границы – в пограничной скале, пограничном дереве, так расположенных или выбранных, что можно от одного к другому проложить линию, протянуть бечеву, межевую цепь, проволоку, если совсем нет созданной трудом человека разделяющей силы – забора, сетки, стены. Однако и здесь приходится считаться со своеволием жизни, оспаривающим постоянство границы: межевой знак может погрузиться в землю, упасть, разрушиться, дуб – сгнить, металл – стать жертвой коррозии; следовательно, обозначенная ими граница снова будет нуждаться в страже и оборудовании! С тем чтобы самому стражу было надежнее, он ставит на всем ее протяжении особые, только ему хорошо знакомые по форме, не местного происхождения так называемые свидетельства (Kunden) под пограничным знаком, вокруг дубового столба в известном только ему, устроителю границы, ее хранителю, месте. Таким образом в земле и на земле создаются все без исключения руны[71] как опора человеческой памяти.
Но зачастую в государстве и народе все еще сказывается древняя человеческая память, запечатленная в пограничных обозначениях и пограничных нормах, память о происхождении пограничных жизненных форм, которые в других местах давно исчезли. Они ведут нас к пониманию непостоянства границы в истории.
Так обретает свое значение картина успешно расширяющейся межевой границы (Flurgrenze), – которую мы обозначили выше, – для отграничения более крупных жизненных форм. В пограничном дереве, пограничной стене, пограничной борозде, пограничном водотоке или в пограничном водоразделе как предпочтительных признаках границы и в словоупотреблении мы еще и сегодня видим отражение географического происхождения народов – землепашцев и скотоводов в противоположность поселенцам лесов и степей. Мы снова узнаем эти признаки, когда швед говорит «skrank» – предел, житель Восточной Азии – «kwan» – барьер и при этом думает об упавшем срубленном дереве, когда житель леса принимает за праобраз границы (Mark, March или Mal) ствол дерева (Schnede, Sned, Schnedbaume), житель открытых равнин – лежащие камни (Laag, Schied, Steine), а хлебопашец – окраину леса. «Lira» – протяженная борозда у романских народов равнозначна окраине леса (Rain). Возникают тонкие оттенки [понятий], если романская пограничная традиция выступает наряду с германской, например граница (frontiere) наряду с borderland (Bord) – рубежом страны и boundary[72], если линия, защищенная стеной, лимесом[73], и в речи противопоставляется защитным полосам! Здесь мысль о выкорчевывании границы резко противостоит также мысли о бережном отношении к ее нетронутости: Ренштейг[74], просека и проходы против стены заповедного леса. Предполье и линия, трехмерный полнокровный организм границы и бескровная и бестелесная, в известной степени математическая абстракция снова выступают и здесь как контраргумент не в последнюю очередь в мощной борьбе главного государство-образующего народа западноевропейской и центральноевро-пейской культуры – римлян против нордических рас и их потомков, снова и снова низвергавших его надуманные государственно-правовые пограничные конструкции.
Limes, ёnis, terminus[75] – понятие общности судьбы внутри однажды проведенных границ, conёnium, conёnatio – понятие сопредельного пространства – все они в сущности враждебны германскому, более свободному восприятию границы – хотя нордические саги о переступавших границы свидетельствуют об остроте германского, не менее правосознательного, но лишь по иному проявляющегося чувства границы, например наводящее страх перепахивание греховника лемехом как искупление за нарушение границы и подлог. В таком совпадении понятий о святости проложенной границы сталкиваются два изначально здравых, опирающихся на обширные – благодаря вспашке и корчеванию – пространства, выражающих межевое право воззрения, чью народную основу можно легче различить благодаря рубежам незаселенности, поверхностному покрову, анэйкумене, чем благодаря границам культуры с их премудростью. Ибо границы должны одновременно и разделять и быть проходимыми. Но как трудно соединить столь противоположные требования, показы вает уже старинный устав германской полевой службы, справедливо предостерегавший о дороге, улице как границе, к примеру, между форпостами. Так строго было обосновано внимание к границе в старой Европе, и из этой строгости германского, равно как и римского, межевого права (Agrarrecht) происходит выражение «verruckt sein» – «сойти с ума», а также «delirare» (тождественное римскому «сойти с лиры» – с прямо проведенной борозды), в то время как производное французское слово «delirer» не столь наглядно. Это воззрение, берущее свое начало от границы, встре чается и у земледельческих народов далеко не повсюду. Напри мер, государственная философия Восточной Азии приходит к подобному производному понятию посредством сопоставления знаков [символов] зверя и короля, следовательно, человека, в ко тором возобладала жестокость. Иными словами, «сойти с ума» (verruckt sein, «delirare») – привычная только европейцу картина, заимствованная из строгого представления о границе, свойственного германскому и романскому быту! Весьма сомнительно, смогло бы легче переходившее границы славянство со своей более «широкой душой» прийти к такой же языковой картине, если бы ко времени образования понятий границы в Европе оно творчески отнеслось к ней.
Огромно поэтому и влияние римлян как государствообразующего народа на представления о границе европейского культурного мира и его распространяющегося по Земле культурного круга. Размышляя об уже затронутом непостоянстве границ в истории, мы имеем в виду главным образом этот круг наряду со свидетельствами нашего собственного прошлого. Подобно любой заимствованной у природы форме – укрытие, пограничный вал[76], ров все еще сохраняются и поныне, – граница согласно известному выражению «aut Caesar aut Diabolus»[77], приписываемому одному из двух проводивших ее авторитетов, т. е. либо римская, либо чертова стена, умудренными людьми в католических частях Германии в общем и целом не рассматривается как вспомогательная (subsidiar) вместо обеих. Там, где эллинистическая культура вклинивается в исламский и индийский культурные ареалы, – также больше всего насыщенные руническими памятниками культурно-пограничных ландшафтов Старого Света – там мы видим Александра Великого [Юллундур, Искендер][78] – первопроходца новой всемирной истории, играющего роль, схожую с ролью Цезаря на Западе. На китайской культурной и на родной почве в роли творца границы выступает беззастенчивый сжигатель древних текстов Цинь Шихуанди[79], инициатор строительства Великой Китайской стены[80]. Относительно границ немецкой культуры и оставшихся свидетельств ее широкого в прошлом распространения еще не появился труд, приводящий к общему знаменателю столь гетерогенные границы, как отчужденные замки [Тевтонского] ордена[81] или университеты, сожжен ные или разграбленные немецкие замки на Востоке, в Праге, Риге, Пеште, звонницы Гента, имперский орел Фридриха Барбароссы[82] на соборе Сен-Трофим в Арле, постоялые дворы в наших колониях, гербовые камни великого курфюрста[83] на побережье Гвинеи и имена немецкого происхождения в Англии, Франции, Андалузии, Ломбардии, готика и прочие свидетельства немецкой поэзии, искусства и мифов на утраченной пограничной земле. Не хватает крупного обобщающего труда авторитетного ученого, а также еще не сведены в большом синтезе следы чужеземного влияния на немецкую культурную народную основу, давно исследованные во всех деталях: кельтские имена и славянские следы, многочисленные выведенные «Augusta» и «Colonia»[84], большие и малые «castra» и «castella»[85].