— Но главное — это старческое слабоумие, маразм, если хочешь…
Я ничего такого не хотел, но не спорить же с ним. Он объяснил мне, что мадам Роза сузилась в артериях, канализация в ней забита и все больше не циркулирует так, как полагается.
— Кровь и кислород уже не питают в достаточной степени ее мозг. Она не сможет больше думать и будет жить как овощ. Это может длиться еще долго, возможно, даже на протяжении многих лет, и хоть порой у нее и будут кое-какие проблески разума, но это безнадежно, малыш, это безнадежно.
Умора была слушать, как он твердит «это безнадежно, это безнадежно», как будто что-нибудь бывает не безнадежно.
— Но это не рак, точно?
— Ни в коем случае. Тут ты можешь быть спокоен.
Это как-никак хорошая новость, и я разревелся. Мне было чертовски приятно, что худшего мы все-таки избежали. Я сел на ступеньку и заревел в три ручья. Ручьев, понятно, никаких не было, но так уж говорится.
Доктор Кац сел рядом со мной и обнял меня за плечи. Бородой он смахивал на мосье Хамиля.
— Не нужно плакать, малыш, это естественно, когда старики умирают. А у тебя вся жизнь впереди.
Он что, попугать меня решил, старый хрыч? Я часто замечал, что старики говорят: «Ты молод, у тебя вся жизнь впереди» — с доброй такой улыбочкой, словно им ужас как приятно такое говорить.
Я встал. Ладно, пускай у меня вся жизнь впереди, но не убиваться же теперь из-за этого.
Я помог доктору Кацу спуститься и помчался наверх, чтобы объявить мадам Розе хорошую новость.
— Ну все, мадам Роза, теперь уже точно: рака у вас нет. На этот счет у доктора нет никаких сомнений.
Она заулыбалась очень широко, потому что у нее уже почти нет зубов. Когда мадам Роза улыбается, то становится не такой старой и уродливой, как обычно, потому что сохранила очень молодую улыбку, которая и наводит ей красоту. У нее есть фотокарточка, где ей пятнадцать лет, задолго до тех немецких истреблений евреев, и, глядя на нее тогдашнюю, невозможно поверить, что эта девушка когда-нибудь превратится в мадам Розу. И то же самое наоборот: трудно вообразить себе такую штуку, как мадам Роза, которой пятнадцать лет. У пятнадцатилетней мадам Розы обалденная рыжая грива и такая улыбка, как если бы впереди, там, куда она направляется, ее ждет полным-полно распрекрасных вещей. У меня даже живот начинал болеть, когда я сначала видел в пятнадцать лет, а потом — теперешнюю. Что и говорить, заездила ее жизнь. Иногда я становлюсь перед зеркалом и пробую вообразить, во что я превращусь после того, как и меня заездит жизнь: я пальцами растягиваю губы и корчу рожи.
Вот так я и объявил мадам Розе самую приятную новость в ее жизни — что рака у нее нет.
Вечером мы откупорили бутылку шампанского, которую выставил мосье Н’Да Амеде, чтобы отпраздновать известие, что у мадам Розы нет злейшего врага народа, как он выражался, потому что мосье Н’Да Амеде собирался заняться в придачу и политикой. Ради шампанского она навела красоту, и даже мосье Н’Да Амеде, похоже, удивился. Потом он ушел, но в бутылке еще оставалось. Я снова наполнил стакан мадам Розы, мы чокнулись, и я закрыл глаза и запустил старуху обратным ходом, пока ей не стало пятнадцать лет, как на фотокарточке, и мне даже удалось ее такую поцеловать. Шампанское мы прикончили, я сидел на табуретке возле нее и пытался делать радостное лицо, чтобы ее подбодрить.
— Мадам Роза, скоро вы поедете в Нормандию, мосье Н’Да Амеде даст вам на это деньжат.
Мадам Роза всегда говорила, что коровы — самые счастливые существа на свете, и мечтала отправиться жить в Нормандию, где такой хороший воздух. Думаю, я никогда еще сильнее не хотел стать фараоном, чем когда сидел на табуретке и держал ее за руку, до того я тогда чувствовал себя слабым. Потом она затребовала свой розовый пеньюар, но мы не смогли втиснуть ее внутрь, потому что это был ее давнишний потаскушечий халат, а с пятнадцати лет она слишком растолстела. Лично я думаю, что старых шлюх недостаточно почитают, а вместо того преследуют их, когда они еще молодые. Лично я, будь у меня средства, заботился бы только о старых шлюхах, потому что у молодых есть сутилеры, а у старых нет никого. Я брал бы только старых, страшных и уже ни на что не годных, я был бы их сутилером, я бы заботился о них и воцарял справедливость. Я был бы величайшим фараоном и сутилером на свете, и при мне никто никогда не увидел бы, как старая шлюха, всеми брошенная, льет слезы на седьмом этаже без лифта.
— А кроме этого что сказал тебе доктор? Я скоро умру?
— Не особенно скоро, нет, мадам Роза, он ничего такого не говорил насчет того, что вам смерть грозит больше, чем кому другому.
— Что у меня?
— Он точно не подсчитывал, он сказал, что всего понемножку, чего уж там.
— А мои ноги?
— Про ноги он ничего особенного не говорил, да потом, вы и сами знаете, что от ног не умирают, мадам Роза.
— А что у меня с сердцем?
— На этом он особенно не останавливался.
— Что он говорил по поводу овощей?
Я прикинулся невинной овечкой.
— Как это «по поводу овощей»?
— Я слышала, что он сказал что-то про овощи, так?
— Нужно лопать побольше овощей для здоровья, мадам Роза, вы нам всегда давали лопать овощи. Иной раз вы нам больше ничего и не давали.
Из глаз у нее полились слезы, и я сходил за бумагой для подтирки.
— Что с тобой станется без меня, Момо?
— Ничегошеньки со мной не станется, и потом, еще рано тревогу бить.
— Ты пригожий паренек, Момо, а это опасно. Надо держать ухо востро. Обещай мне, что не продашься.
— Обещаю.
— Поклянись.
— Клянусь вам, мадам Роза. На этот счет вы можете быть спокойны.
— Момо, всегда помни, что у мужчины самое святое — честь. Никогда никого до себя не допускай, даже если тебе хорошо заплатят. Даже если я умру и у тебя в целом свете только честь и останется, ты не давайся.
— Я знаю, мадам Роза, это ремесло для женщин. Мужчина должен себя блюсти.
Мы посидели так еще часок, держась за руки, и от этого она стала бояться немножко меньше.
Мосье Хамиль решил подняться проведать мадам Розу, когда узнал, что она больна, но в его восемьдесят пять лет без лифта это было против всех законов. Они близко познакомились тридцать лет назад, когда мосье Хамиль торговал своими коврами, а мадам Роза торговала собой, и было несправедливо видеть их теперь разлученными лифтом, которого не было. Он хотел написать ей поэму Виктора Гюго, но почти совсем лишился глаз, и мне пришлось выучить ее наизусть от имени мосье Хамиля. Это начиналось с «субхан ад даим ла язулъ», что означает, что только Вечный никогда не кончается, и я помчался на седьмой этаж, пока оно еще было при мне, и рассказал это мадам Розе, но меня дважды заедало, и пришлось еще дважды носиться вверх-вниз по лестнице, чтобы переспросить у мосье Хамиля недостававшие мне куски из Виктора Гюго. Я говорил себе, вот бы получилось здорово, если бы мосье Хамиль женился на мадам Розе, потому что им это по возрасту и они могли бы разрушаться вместе, что всегда приятней. Я поговорил об этом с мосье Хамилем: мы могли бы поднять его на седьмой этаж на носилках, чтоб он сделал ей предложение, а потом переправить их обоих за город и оставить среди полей, пока не помрут. Я, конечно, не так ему это сказал, потому что так свой товар не навязывают, я только заметил, что приятнее жить вдвоем и иметь возможность с кем-то словом перекинуться. Еще я добавил, что мосье Хамиль может дожить до ста семи лет, потому что жизнь про него, как видно, забыла, а поскольку раньше у него разок-другой появлялся интерес к мадам Розе, то сейчас самое время ловить случай. Они оба нуждались в любви, а раз в их возрасте это было уже невозможно, им следовало просто объединить силы. Я даже принес фотокарточку мадам Розы, где ей пятнадцать лет, и мосье Хамиль полюбовался на нее через специальные очки, которые служили ему для того, чтобы видеть больше остальных. Сначала он подержал фотокарточку очень далеко, а потом очень близко и, несмотря ни на что, должно быть, что-то все-таки увидел, потому что улыбнулся, а потом на глазах у него появились слезы, но не по этому случаю, а просто потому, что он старик. Из стариков вечно льет без остановки.