– Посетители? Какие, к черту, посетители! Нужны они мне, как собаке блохи! Пошел отсюда и дай им пинка под зад! На фиг их! К чертовой матери!
– Жан-Поль, Жан-Поль, им назначено… Это Джон Пинчот и сценарист.
– О черт, ну ладно… Сейчас я… Надо сначала поправиться… Подожди…
Анри-Леон вышел к нам.
– Сейчас выйдет. Ему пришлось пережить тяжелый удар. Он надеялся, что его бросает жена. А нынче утром – бац! – каблограмма из Парижа: она передумала. Его чуть кондрашка не хватила. Просто в угол загнала беднягу.
Мы не знали, что и сказать.
Потом выкатился Жан-Поль. Белые брюки в широкую желтую полоску. Розовые носки. Туфель не было. Кудрявые каштановые волосы не нуждались в расческе. Он чесал грудь под рубашкой. Точнее, под футболкой, рубашка отсутствовала. В отличие от брата, он был очень крупный и весь розовый. Даже красный. Этот красный колер на его лице то линял почти до белизны, то разгорался с новой силой.
Нас представили друг другу.
– А, – повторял он при этом, – а, а.
И вдруг встрепенулся:
– Где Модар?
Оглянулся и увидел Модара, укрывшегося в уголке.
– Опять прячешься, да? Черт побери, хоть бы что-нибудь новенькое придумал.
С этими словами он опять кинулся в спальню и захлопнул за собой дверь.
Модар легонько кашлянул, а мы налили себе еще винца. Оно было отличным. Жизнь была хороша. В кругу этих людей удобно считаться писателем, художником или танцовщиком, можно позволять себе все, что угодно: сидеть, стоять, дышать, пить вино и делать вид, что мир у тебя в кармане.
Опять ввалился Жан-Поль. Мне показалось, что он обо что-то ударился – остановился, потер плечо, почесался и снова двинулся вперед. Дойдя до стола, он стал размеренно ходить вокруг него, восклицая:
– Все мы тут с дыркой в жопе, правильно? Ну, у кого дырки нет, объявись!
Джон Пинчот толкнул меня локтем в бок:
– Гений, правда?
А Жан-Поль все кружил по комнате и орал:
– Все мы с дыркой в жопе, так? Вот здесь, посередке, так? Говно ведь отсюда вываливается, я правильно рассуждаю? По крайней мере, мы каждый раз ждем, что это произойдет. Что мы без говна? Нет нас! Сколько же мы за свою жизнь высираем, а? И все идет в землю! Геки и моря насыщаются нашим говном! Мы мерзкие грязные твари! Ненавижу! Каждый раз, вытирая задницу, я ненавижу человечество!
Он остановился, взгляд его упал на Пинчота.
– Тебе ведь денег надо, правильно? Пинчот улыбнулся.
– Ладно, недоносок, найду я тебе денег, – сказал Жан-Поль.
– Спасибо. Я вот как раз сказал Чинаски, что вы гений.
– Заткнись!
Жан-Поль обратил свой взор на меня.
– Что мне у тебя нравится, так это умение взбудоражить. Тех, кто в этом нуждается. А им несть числа. Оставайся таким же святым идиотом, и в один прекрасный день услышишь звоночек из самого пекла.
– Уже слышал. И не раз.
– Ба! От кого же?
– От старых подружек.
– Ты меня разочаровал, – простонал он и опять заколесил вокруг стола, расчесывая пузо.
Наконец, описав последний, самый большой круг, он вырулил в спальню, захлопнул за собой дверь и затих.
– Мой брат, – сказал Анри-Леон, – неважно себя чувствует. У него неприятности.
Я наполнил стаканы.
Пинчот наклонился ко мне и прошептал:
– Они живут в этом люксе уже несколько дней, едят и пьют и ничего не платят.
– В самом деле?
– Счет оплатил Френсис Форд Лопалла. Он считает Жан-Поля гением.
– «Любовь» и «гений» – самые употребляемые слова, – сказал я.
– Ну что за хреновину ты понес, – сказала Сара, – ты брось эту хреновину вонючую.
На этих словах выплыл из своего угла Джон-Люк Модар и подошел к нам.
– Налей-ка и мне этого дерьмеца, – попросил он.
Я налил ему бокал до краев. Джон-Люк выдул его одним махом. Я налил еще.
– Я читал вашу фигню, – сказал он. – Она замечательна своей простотой. У вас мозговой травмы не было?
– Может, и была. В тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году из меня вытекла почти вся кровь. Я двое суток провалялся в подвале больницы для бедных, пока на меня не наткнулся какой-то сумасшедший ординатор, у которого сохранились остатки совести. Я тогда понес значительные потери, и, наверное, не только физические, но и умственные.
– Это одна из его любимых баек, – вмешалась Сара. – Хоть я его и обожаю, но когда столько раз выслушиваешь одно и то же…
– Я тоже обожаю тебя, Сара, но когда рассказываешь одну и ту же историю множество раз, она делается все больше похожей на правду.
– Ну ладно, пупсик, извини, – сказала Сара.
– Послушайте, – начал Джон-Люк, – напишите-ка титры к моему новому фильму. И еще мне хочется вставить в него эпизод по одному из ваших рассказов, где один парень получает временную работу в какой-то конторе, отвечает там на звонки, такая вот мура. Согласны?
– Согласен, – ответил я.
Мы уселись в кресла и начали пить как следует. А Джон-Люк начал говорить. Он говорил и говорил, глядя только на меня. Сперва я чувствовал себя польщенным, но потом мне надоело.
Джон-Люк говорил без остановки. Он изображал гения и вошел во вкус. Может, он и был гением. Мне-то что. Но я сыт гениями по горло еще со школьной скамьи. Шекспир, Толстой, Ибсен, Дж. Б. Шоу, Чехов и прочие зануды. Ну, эти еще ладно, а были и похуже: Марк Твен, Готторн, сестры Бронте, Драйзер, Синклер Льюис, прямо спасу от них не было, обложили кругом, ни охнуть ни вздохнуть без их наставлений, они и мертвого подняли бы.
А Джон-Люк все говорил. Больше я ничего не помню. Только то, что время от времени дражайшая Сара приговаривала: «Хэнк, не пей много. Осади малость. Ты же помрешь к утру».
А Джон-Люк все крутил свою шарманку.
Я давно перестал вникать в его слова. Видел только шевелящиеся губы. Он не вызывал раздражения, он был вполне приятным человеком. Разве что неважно выбритым. Но мы пребывали в дивном отеле «Беверли-Хиллз», где ходят по павлинам. В волшебном мире. Мне тут нравилось – я в жизни ничего такого не видал. Совершенно бессмысленный, совершенно безопасный мир.
Вино лилось, Джон-Люк говорил.
Я потихоньку отключился. Когда я общаюсь с людьми, хорошими или дурными, чувства мои притомляются, я перестаю воспринимать слова и сдаюсь на милость собеседника. Сохраняю вежливость. Киваю. Делаю вид, что во все вникаю, потому что не желаю никого обижать. И моя слабость не раз ввергала меня в серьезные неприятности. Пытаясь быть добрым с другими, я превращаю свою душу в питательный бульон.
Впрочем, плевать. Мозг отключается. Я слушаю. Реагирую. Еще никому недостало ума сообразить, что меня рядом нет.
Вино лилось, Джон-Люк говорил. Он наверняка сказал массу удивительного. А я весь сосредоточился на его бровях…
Наутро, в одиннадцать часов, когда мы с Сарой лежали в постели, зазвонил телефон.
– Алло?
Это был Пинчот.
– У меня новости.
– Слушаю.
– Модар ужасно неразговорчивый. Никто на свете не мог бы выжать из него такой поток слов! Ты единственный, кому это удалось! Он трепался несколько часов без продыху! Невероятно!
– Слушай, Джон, извини, но мне худо, я хочу спать.
– Ладно. У меня еще новости.
– Валяй.
– Насчет Жан-Поля Санраха. Ну?
– Он говорит, что мне нужно пострадать, что я еще не настрадался как следует, а когда настрадаюсь, он даст денег.
– Ну и хорошо.
– Странный он, правда? Вот что значит настоящий гений.
– Да, – ответил я, – так оно и есть. И положил трубку.
Сара еще спала. Я повернулся на правый бок, лицом к окну, чтобы не захрапеть ей прямо в ухо.
Не успел я погрузиться в сладкую тьму, напоминающую о вечном покое, как Сарина любимая кошка Красотка соскочила со своей подушечки у хозяйкиного изголовья и прошлась по моей голове. Когтистая лапка попала мне в ухо. Кошка спрыгнула на пол, взлетела на подоконник открытого окна и обратила мордочку на восток. Поднявшееся к зениту солнце не вызвало у меня прилива бодрости.
Вечером, сидя за машинкой, я выдул один за другим два стакана вина, выкурил три сигареты, прослушал по радио Третью симфонию Брамса и наконец понял, что не заведусь без толчка.