— Вас волнуют нравственные проблемы, — замечает он.
— Так же, как авторов «Макбета» и «Преступления и наказания». Простите, что упоминаю два великих произведения искусства, доктор.
— Это нормально. Я здесь разное слышу. Привык.
— У меня появляется чувство, что мои экскурсы в литературу во время наших перепалок неуместны, но я только хочу подчеркнуть, что многие великие умы давно уже занимает проблема моральной вины. А почему, собственно, вины? Может быть, лучше назвать это «свободным духом»? Это не менее точно.
— Я только хотел обратить ваше внимание на то, что они не совсем безобидные личности.
— Безобидные личности, вероятно, ведут замкнутую жизнь. Вам не кажется?
— С другой стороны, нельзя недооценивать боли, изоляции, неуверенности и всех остальных негативных последствий, сопутствующих «независимости» такого рода. Посмотрите, что случилось с Элен. Пожалуйста, посмотрите, что случилось со мной.
— Я смотрю. Я вижу. Но подозреваю, что ей еще хуже. В конце концов, вы не так уж многое поставили на карту.
У меня проблемы с потенцией, доктор. Если хотите знать даже разучился улыбаться.
Тут раздается телефонный звонок.
Не связанный ни с кем и ни с чем, я плыву по волнам жизни, иногда испуганно погружаясь с головой. Я ссорюсь, спорю, дискутирую с безжалостно проницательным, здравомыслящим доктором, обсуждая снова и снова причину моей неудавшейся супружеской жизни. Однако, это я, апатичный и безразличный ко всему, обычно защищаю Элен, тогда как бодрый доктор всегда оправдывает меня.
Каждую зиму мои родители на три-четыре дня приезжают в Нью-Йорк, чтобы навестить родственников, друзей и любимых гостей нашего отеля. Когда-то мы все останавливались на Вест-Энд-авеню у младшего брата моего отца, Лэрри, преуспевающего поставщика кошерных продуктов, и у его жены Сильвии, самой любимой в детстве моей тети, которая была настоящим Бенвенуто Челлини в деле выпечки штруделей. Лет до четырнадцати меня, к моему восторгу, отправляли спать в одной комнате с двоюродной сестрой Лорэйн. То, что я каждый день спал бок о бок с девушкой, которая к тому времени уже была «в полном соку»; ходил обедать к «Московичу и Луповичу», где, по мнению моего отца, готовили почти так же хорошо, как «Венгерском королевском отеле»; стоял на ужасном холоде в очереди, чтобы попасть на знаменитое ревю; пил какао в импозантной обстановке тяжелых гардин и дорогой мебели у торговцев продуктами и галантерейными товарами, которых мой отец величал Яблочным, Селедочным и Пижамным королями и которых до этого я всегда видел в свободных рубашках с короткими рукавами и спортивных трусах — все эти визиты в Нью-Йорк производят на меня такое глубокое впечатление, что неизменно «от избытка чувств» на обратном пути домой у меня начинает болеть горло и, возвратившись к себе, в горы, я, обычно провожу два или три дня в постели, приходя в себя.
— Мы не навестили Герберта, — мрачно говорю я за секунду до нашего отъезда, на что моя мама неизменно отвечает:
— Тебе недостаточно целого лета в его обществе? Мы должны специально для этого ехать в Бруклин?
— Белла, он издевается над тобой, — говорит мой отец, хитро грозя мне кулаком, как будто, упомянув имя «Короля звуков», я заслужил не меньше, чем пулю в лоб.
Теперь, когда я вернулся на Восточное побережье, а мои дядя и тетя живут на Лонг-Айленде, получив от отца письмо, я звоню им по телефону и приглашаю остановиться у меня, вместо того, чтобы жить в отеле, когда они приедут зимой. Двухкомнатная квартирка на Семьдесят пятой улице (Вест) на самом деле не совсем моя. Я нашел ее по объявлению в «Таймс» и снял у молодого актера, который поехал попытать счастья в Голливуде. Стены спальни обтянуты малиновым дамастом, на полочке в ванной стоят рядком флаконы духов, а в коробках, которые я обнаружил в дальнем углу бельевого шкафа, оказалось полдюжины париков. В тот вечер, когда я их обнаружил, я, поддавшись любопытству, примерил парочку. Я стал вылитой сестрой моей матери.
Вскоре после того, как я перебрался в эту квартиру, раздается телефонный звонок и мужской голос спрашивает:
— Где Марк?
— Он в Калифорнии. Уехал туда на два года.
— А, понятно. Послушай, передай ему, что Уолли в городе.
— Но его здесь нет. У меня тут записан его адрес.
Я начинаю говорить адрес, но голос, теперь грубый и взволнованный, перебивает:
— А кто же тогда ты?
— Его жилец.
— Это теперь так называется в тэ-атре? Каков ты из себя, милый? У тебя тоже большие голубые глаза?
Когда звонки стали настойчивыми, я сменил номер телефона. Но остроумные звонки начали следовать теперь по внутреннему телефону, связывающему меня с холлом нашего многоквартирного дома.
— Ты только скажи своему дружку…
— Марк в Калифорнии. Можешь позвонить ему туда.
— Ха-ха, ну и молодец. Как тебя зовут, милый? Спустись сюда, я на тебя посмотрю.
— Послушай, Уолли, оставь меня в покое. Он уехал. Убирайся.
— А ты еще и грубиян?
— Ты снимаешься отсюда?
— Что снять, не понял, милый? Что ты хочешь, чтобы я снял?
Кокетливый разговор продолжается.
В те вечера, когда я особенно остро чувствую одиночество, когда начинаю разговаривать сам с собой или с воображаемыми собеседниками, я борюсь с желанием взять трубку внутреннего телефона и обратиться за помощью. Меня удерживает не то, что это бессмысленно, а то, что в момент моего звонка там может оказаться один из моих соседей или, что еще хуже, Терпеливый Уолли; то, что в качестве помощи мне может быть предложена, если не мой гомосексуальный поклонник, то неотложная психиатрическая помощь.
Поэтому я иду вместо этого в ванную, закрываю за собой дверь и, приблизив к зеркалу свое искаженное лицо, Кричу:
— Мне нужен кто-нибудь! Мне нужен кто-нибудь! Мне нужен кто-нибудь! Мне нужен кто-нибудь!
Иногда я кричу так несколько минут подряд, чтобы вызвать слезы, которые обессилят меня и освободят от других желаний. Я, конечно, еще не так далеко зашел, чтобы поверить в то, что мои вопли в закрытой комнате помогут появиться здесь тому, кого я хочу видеть. Кто бы это мог быть? Если бы я знал, я бы не орал в зеркало, а написал бы или позвонил по телефону.
— Мне нужен кто-нибудь, — кричу я, и это мои родители приезжают ко мне.
Я несу наверх их чемоданы, а мой отец тащит сумку-холодильник, в которой примерно две дюжины круглых пластиковых баночек капустного супа и другие яства. Все заморожено и аккуратно подписано. Войдя в квартиру, мама достает из своей сумочки конверт, на котором строго по центру написано: «ДЭВИД» и подчеркнуто красным карандашом. В конверте оказываются напечатанные на фирменной бумаге нашего отеля инструкции для меня: время, требующееся для размораживания и разогрева каждого блюда, и специи, с которыми каждое из них надлежит есть.
— Прочти это, — говорит мама. — Может быть, у тебя возникнут какие-то вопросы.
— Может быть, он это прочтет после того, как снимешь пальто и сядешь? — спрашивает отец.
— Мне и так хорошо, — говорит мама.
— Ты устала, — говорит ей отец.
— Дэвид, в твоем холодильнике хватит места? Я не знала, какой у тебя здесь холодильник.
— Мама, больше, чем достаточно, — беспечно говорю я, но когда я открываю холодильник, раздается такой стон, словно ей перерезали горло.
— Чуть-чуть здесь, чуть-чуть там, и это все? — стонет она. Посмотрите на этот лимон, он выглядит старше, чем я. Как же ты ешь?
— В основном куда-нибудь хожу.
— А твой отец говорил, что я все делаю зря.
— Ты устала и переутомилась, — говорит ей отец.
— Я знала, что он не заботится о себе, — говорит она.
— Это тебе надо заботиться о себе, — говорит он.
— А что такое, что случилось с тобой, ма? — спрашиваю я.
— У меня был плеврит в легкой форме, а твой отец делает из этого целую историю. Я ощущаю легкую боль, когда вяжу слишком долго, и из-за этого выброшено так много денег на докторов и анализы, что мне страшно.