Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вот, когда я сел за один стол с Тетясею с намерением выбирать пшеницу, садясь коснулся своим коленом ее колена… Кажется, и ничего: мало ли случается столкнуться коленом или иначе как с кем бы то ни было, и ведь ничего же; подите же, что случилось со мною!.. При этом столкновении меня вдруг словно снегом обдало: я задрожал, но эта дрожь была не от холода и озноба, а от сильного жару, который вдруг воспламенился во мне… Я ничего не взвидел: ни пшеницы, рассыпанной передо мною, ни Тетяси, сидящей против меня… в голове сделался шум, а сердце так и колотилося. Домине Галушкинский потом уже изъяснял мне, что это последовало со мной от первого поражения Амуровой стрелы, которую он — бестия! — омокает для сего в водах реки Стикса.

Хорошо. Вот как я это все уже перенес, то и чувствую, что туман проходит, пшеница передо мною так и прыгает и направо и налево; я хочу схватить какое-нибудь зерно, так рука моя дрожит сильно и не может настигнуть зерна ни пшеничного, ни ячменного и другого какого, в ней находящегося. Скамейка подо мною дрожит, печь, хоть и большая, а дрожит, стол, окна, сестры, стены, Тетяся, — все, куда ни гляну, все дрожит. Не подумайте, однако же, чтобы это в самом деле дрожало, — о нет! все стоит спокойно и находится благополучно; но это я один дрожу всем корпусом и духом, или, как домине Галушкинский говаривал, трепещет во мне вся физика или естественность, равно и мораль или нравственность. Вот как передрожала моя нравственность, и я мало-помалу начал приходить в себя, то есть в рассудок, то и принялся за выбор пшеницы.

Но, продолжая заниматься, я сгрустнул и с удовольствием вспомнил о бывшем со мною сладкотягостном положении. Как бы его возродить в себе еще?

Известно, как и отчего произошло первое волнение; итак, я, притаив дыхание, будто выбираю пшеницу, а сам только лишь пересыпаю ее и исподлобья гляжу на Тетясю… и, была не была!.. толк ее тихонько коленом… она покраснела… о, верх счастия!.. покраснела, губками зашевелила, как будто приготовляясь с кем целоваться, задрожала… а на меня не смотрит.

Конечно, и ее божок поранил своею стрелою, как и меня, потому что она после моего толчка поминутно то краснела, то бледнела, то тяжело дышала… Я же был в большом недоумении, как мне далее продолжать открытие пламенной любви своей? Я был неопытен и невнимателен ко всем рассказам об этом предмете, передаваемым нам реверендиссиме Галушкинским. Наконец, сама природа помогла моему недоразумению и вступила в права свои: она указала мне на прелестные, беленькие, тоненькие, длинные пальчики предмета моей страсти, коими она перед глазами моими — не выбирала, а перебирала как и я, пшеницу… Прелесть их меня поразила, я любовался долго… потом, сам себя не помня, подвинул к ней свою руку… подвинул… и своим пальцем задел за ее пальчик… задел и держу… Уф! как она стала красна! я думал, что кровь брызнет из щек ее… но я ничего, все держу, и крепче… наконец, завладеваю другим пальчиком… далее третьим… четвертым… и вся ручка ее — дрожащая — в моей торжествующей… я сжимаю ее… она еще более краснеет… я сжимаю крепче… она взглядывает на меня… как? И что за глазки!.. жмет мою руку и едва внятно лепечет: "серденько мое!.." Я, едва помня себя, удержался, чтоб не вскрикнуть, но шопотом сказал ей, страстно смотря в ее серенькие глазки: "душечка!"

Вот ровно пятьдесят девять лет, как это восхитительное событие случилось со мной, но я все живо помню, помню каждое биение сердца моего и силу удара, каждое движение души, т. е. нравственности моей, каждый помысл ума моего… И воспоминание сладко, что же было в существенности! Семнадцать раз я объяснялся в любви девушкам, разумеется, разным, но ни при одном объявлении не чувствовал такой сладости! Пари держу, что нынешние молодые люди и сотой доли того не чувствуют при объявлении любви — если они еще и объявляют ее? — что я и другие в наш век чувствовали. То была истинная любовь, а теперь — тьфу!

Сестры мои не могли слышать наших любовных изъяснений или заметить восторгов наших; они, переслушав Верочкины сказки, за что-то поссорились между собою, после побранились, потом дрались, наконец, помирились и с шумом спешили оканчивать выбор своего урока; каждому из нас дано было по большой миске пшеницы, чтобы перебрать ее.

Мы забыли не только о пшенице, но не помнили, существовала ли вселенная: так нам было хорошо, сцепив наши пальцы, сжимать их один другому и страстно взирать друг на друга… Мы были вне мира, нас окружающего!

— Пойдем в снежки играть — закричала сестра Любка. — А вы кончили ли свой урок? — спросили нас сестры.

Куда! мы начали было прилежно, но прелестный Амур помешал нам своими сладостными занятиями. Тетяся сказала, что уже немного остается, что мы скоро доберем и выйдем к ним играть, а они чтоб, нас не ожидая, шли бы себе играть. Сестры шарахнули из комнаты.

Тут нам, оставшимся вдвоем с глазку на глазок, была своя воля. Лишь только затворилась за сестрами дверь, я, полный любовного пламени, забыв всякий порядок и не наблюдая постепенности, вместо того, чтобы прежде расцеловать ручки моей богини, я притащил ее чрез стол к себе… начал действовать прямо набело… протянул к ней свою пламенную голову… и уста наши слились на добрую четверть часа!.. Невыразимое блаженство!.. Отдохнем, переведем дух; я скажу:. "серденько!" она промолвит: "душечко!" и сольются наши счастливые уста!.. Потом она скажет: "серденько!" а я уже отвечаю: "душечко!" и опять целуемся… Тут-то я нашел, что моя Тетяся несравненная красавица и что ей подобной в мире быть не может. Все в ней казалося мне восхитительно, и я предпочел бы ее в тот час всем красавицам на свете.

Пожалуйте же, что из этого выйдет. Вот, как мы себе так утопаем в блаженстве от взаимных поцелуев и забываем всю вселенную, я, в каком ни был восторге, а заметил, что дверь, против меня находящаяся, все понемногу отворяется, и видно, что кто-то подсматривает за нами; я сделался осторожнее и уже не притягиваю к себе Тетяси, но невольно наклоняюсь к ней, когда она меня к себе тащит. Она заметила мою уклончивость, начала осматриваться и также увидела подсматривающего нас. Смутилась немного, отняла у меня свою ручку, мы утерлись и принялись прилежно заниматься пшеницею.

Видя наше спокойствие, подсматривавшая особа, не надеясь более что заметить, отворила дверь и вошла… Судите о нашем замешательстве! Это вошли маменька! Это они и подсматривали за нашими деяниями. Мало сказать, что мы покраснели, как вареные раки! Нет, мы стали гораздо краснее; и света не взвидели, не только пшеницы.

Нуте. Они вошли — и ничего. Походили по комнате, и вдруг подошли к нам и спросили, отчего мы до сих пор не выбрали пшеницы. Мы молчали: что нам было отвечать? Как добрейшая из маменек, помолчав, сказали со всею ласкою: "Видно, вам некогда было, занимались другим? А?" Мы, от смущения, продолжали молчать. Маменька подошли к нам, поцеловали Тетясю и меня в голову и сказали с прежнею все ласкою: "Полно же вам заниматься: у вас не пшеница на уме. Оставьте все и идите ко мне".

Мы с радостью оставили пшеницу и пошли за маменькою в их опочивальню. Они нас усадили на лежанке, поставили разных лакомств и сказали: "Ешьте же, деточки; пока-то до чего еще дойдет". Мы ели, а маменька мотали нитки: потом спросили меня: "Что, Трушко, как я вижу, так тебе хочется жениться?"

— Хочется, маменька, нестерпимо! — отвечал я, обсасывая пальцы, запачкавшиеся в медовом варенье.

— И мое желание такое есть, и мне лучшей невесточки не надо, как моя Тетяся, — сказали маменька и поцеловали ее в голову. — Так что же будешь делать с Мироном Осиповичем? Вбил себе в голову, чтобы сделать из тебя умного; об одном только и думает; а

6 здоровье твоем и о моем счастье ему и нуждушки мало. Нечего делать, Трушко, поезжай с Галушкою еще в город, да не учись там, а так только побудь; я Галушке подарю еще холста, так он будет тебя нежить; а я тут притворюсь больною, пошлют за вами, и я уже до тех пор не встану, пока не вымучу у Мирона Осиповича, чтобы тебя женил. Чего нам дожидать? Разве, чтоб расшалился, как Петрусь, и чтобы и тебя так же окалечили, как Павлуся? Скорее сама в гроб пойду. Нечего же плакать, Трушко (при маменькиных словах я плакал навзрыд, не от восторга, что скоро женюсь на Тетясе, предмете моего сердца, но что должен еще ехать в город и продолжать это проклятое ученье); потерпи немножко, — зато после навсегда свободен будешь. Женатого уже не можно учить.

31
{"b":"115925","o":1}