– Она не хочет ничего сделать для него.
– Я был уверен.
– Непохоже, чтобы дядя и тетя были дороги ее сердцу. Она называет их Филемоном и Бавкидой…
– Это не очень справедливо. Полагаю, моя сестра утратила немало иллюзий в отношении Бернара. Она уже не любит его по-настоящему.
– А он?
– Он никогда по-настоящему ее не ценил.
Любить по-настоящему, ценить по-настоящему. Для него в этих словах есть смысл. Он любил Доминику по-настоящему. А кого еще? Быть им любимой; существует ли на свете женщина, оказавшаяся достойной этого? Нет, конечно, иначе откуда бы взялись у него эти горькие складки в углах губ.
– Люди меня всегда удивляют, – возобновляет он разговор. – Бернар настроен оппозиционно, но находит вполне естественным, что его сын хочет работать на ОРТФ[10], являющимся вотчиной правительства. Наверно, я неисправимый старый идеалист: всегда пытался согласовать свою жизнь со своими принципами.
– А у меня нет принципов! – говорит Лоранс с сожалением.
– Ты их не афишируешь, но ты порядочна, лучше так, чем наоборот, – говорит ее отец.
Она смеется, отпивает глоток сока, ей хорошо. Чего бы она не отдала за похвалу отца! Неспособного на компромиссы, интриги, равнодушного к деньгам, единственного на свете.
Он роется в пластинках. У него нет стереорадиолы «Hi-Fi», зато есть множество пластинок, подобранных с любовью.
– Сейчас услышишь восхитительную вещь: новую запись «Коронации Поппеи»[11].
Лоранс пытается сосредоточиться. Женщина прощается с родиной, с друзьями. Это красиво. Она глядит с завистью на отца: какое внутреннее богатство! Она искала этого в Жан-Шарле, в Люсьене, но обладает этим он один: на его лице отблеск вечности. Черпать силы в самом себе; быть очагом, излучающим тепло. Я позволяю себе роскошь угрызаться, упрекать себя в том, что недостаточно к нему внимательна, но не он нуждается во мне, а я в нем. Она смотрит на него, ищет, в чем его секрет, поймет ли она это когда-нибудь. Она не слушает. Музыка уже давно не доходит до нее. Патетика Монтеверди, трагизм Бетховена намекают на страдания, каких ей не дано было испытать; полновластные и усмиренные, пламенные. Ей знакомы горькие надломы, раздражение, отчаяние, растерянность, пустота, скука, главное – скука. Скуку нельзя спеть…
– Да, это великолепно, – говорит она с жаром.
(«Говорите, что думаете», – учила мадемуазель Уше. Даже с отцом это невозможно. Говоришь то, чего от тебя ждут.)
– Я знал, что тебе понравится. Поставить продолжение?
– Не сегодня. Я хотела с тобой посоветоваться. По поводу Катрин.
Тотчас он весь внимание, чуткий, не знающий готовых ответов. Когда она умолкает, он задумывается.
– У вас с Жан-Шарлем все в порядке?
Проницательный вопрос. Может, она и не плакала бы так над убитыми еврейскими детьми, если б в доме не стояло тяжкое молчание.
– В полнейшем.
– Уж очень быстро ты отвечаешь.
– Нет, правда, все хорошо. Я не так энергична, как он; но как раз для детей полезно, что мы друг друга уравновешиваем. Если только я не слишком рассеянна.
– Из-за работы?
– Нет. Мне кажется, я вообще рассеянна. Но не с девочками, с ними, пожалуй, нет.
Отец молчит. Она спрашивает:
– Что я могу ответить Катрин?
– Отвечать нечего. Раз уж возник вопрос, отвечать нечего.
– Но я должна ответить. Зачем мы существуем? Ну ладно, это, допустим, абстракция, метафизика; этот вопрос меня не очень тревожит. Но несчастье – несчастье для ребенка нестерпимо.
– Даже в несчастье можно обрести радость. Но, признаюсь, убедить в этом десятилетнюю девочку не так-то просто.
– Как же быть?
– Я попробую с ней поговорить, понять, что ее волнует. Потом скажу тебе.
Лоранс встает:
– Мне пора.
Может, папе это удастся лучше, чем Жан-Шарлю и мне, думает Лоранс. Он умеет говорить с детьми, он со всеми находит нужный тон. И подарки придумывает прелестные. Войдя в квартиру, он вытаскивает из кармана картонный цилиндр, опоясанный блестящими полосками, точно гигантский леденец. Луиза, Лоранс по очереди приникают к нему глазом: колдовство красок и форм, складывающихся, распадающихся, мелькающих, множащихся в убегающей симметрии восьмиугольника. Калейдоскоп, в котором ничего нет; материалом ему служит мир – далии, ковер, занавески, книги. Жан-Шарль тоже смотрит.
– Это могут отлично использовать художники по тканями, по обоям, – говорит он. – Десять идей в минуту…
Лоранс подает суп, отец съедает его молча. («Вы не едите, вы питаетесь», – сказал он ей однажды; она, как и Жан-Шарль, совершенно равнодушна к радостям гастрономии.) Он рассказывает детям смешные истории и, не подавая виду, выспрашивает их. Вот луна, забавно было бы прогуляться там, а им не страшно было бы отправиться на луну? Нет, ни капельки, когда люди полетят туда, все будет проверено и так же безопасно, как путешествие на самолете. Человек в космосе ничуть не ошеломил их: на экране телевизора он показался им скорее неуклюжим; они уже читали об этом в комиксах, их даже удивляет, что человек до сих пор не прилунился. Им бы очень хотелось повидать этих людей, сверхчеловеков или недочеловеков, – жителей других планет, о которых им рассказывал отец. Они описывают их, перебивая друг друга, возбужденные звуками собственных голосов, присутствием дедушки и относительной роскошью обеда. А в лицее изучают астрономию? Нет. «Но в школе весело», – говорит Луиза. Катрин рассказывает о своей подруге Брижит, которая на год старше и такая умная, о своей преподавательнице французского, немного глуповатой. «Почему ты так думаешь?» – «Она говорит глупости». Больше из Катрин ничего не вытянешь. Уписывая ананасное мороженое, они умоляют дедушку взять их в воскресенье на прогулку, в машине, как он обещал. Показать им замки Луары, те самые, о которых рассказывается в истории Франции…
– Вам не кажется, что Лоранс тревожится без всяких оснований? – спрашивает Жан-Шарль, когда они остаются втроем. – В возрасте Катрин у всех умных детей возникают вопросы.
– Но почему у нее возникают именно эти вопросы? – говорит Лоранс. – Она же от всего ограждена.
– Кто сейчас огражден? – говорит отец. – А газеты, радио, телевидение, кино?
– За телевидением я слежу, – говорит Лоранс. – И газеты мы не разбрасываем.
Она запретила Катрин читать газеты; объяснила на примерах, что, когда мало знаешь, можно все понять превратно, и газеты часто лгут.
– Тем не менее всего ты не проконтролируешь. Ты знакома с ее новой подружкой?
– Нет.
– Пусть Катрин пригласит ее. Попробуй выяснить, что она собой представляет, о чем с ней говорит.
– Во всяком случае, Катрин весела, здорова, хорошо учится, – говорит Жан-Шарль. – Никакой трагедии нет, если девочка слишком чувствительна.
Лоранс хотелось бы думать, что Жан-Шарль прав. Когда она идет в комнату девочек, чтобы поцеловать их перед сном, они скачут на кроватях и, громко хохоча, кувыркаются. Она смеется вместе с ними, подтыкает одеяла. Но не может забыть тоскливого лица Катрин. Что из себя представляет эта Брижит? Даже если она тут и ни при чем, я должна была ею поинтересоваться. Слишком многое я упускаю.
Она возвращается в living-room[12]. Ее отец и Жан-Шарль ведут один из бесконечных споров, повторяющихся каждую среду.
– Ничего подобного, люди не утратили корней, – говорит Жан-Шарль нетерпеливо. – Просто теперь их питает почва всей планеты.
– Они теперь нигде, хотя и повсюду. Даже путешествия их не радуют.
– Вы хотите, чтобы путешествие стало резкой переменой обстановки. Но земля превратилась в единую страну. Даже кажется странным, что необходимо время, чтобы перенестись из одного места в другое. – Жан-Шарль глядит на Лоранс. – Помнишь наше последнее возвращение из Нью-Йорка? Мы так привыкли к реактивным самолетам, что семь часов пути показались нам вечностью.