Но зато Арчибальд Мервейе дю Кармен никогда не допускал посетителей в свое богоугодное заведение, содержавшееся еще строже, чем женский монастырь. Их вводили в соседнюю с приютом залу и там представляли девушек Святого Креста, достигших взрослого возраста.
Это было красивое просторное помещение с высоким потолком, белеными известью стенами и большим, выходившим на запад, окном-витражом, сквозь которое солнце посылало внутрь яркие красно-розовые блики.
Маркиз усадил Золотую Ночь-Волчью Пасть рядом с собой, на скамью с массивной резной спинкой. На столе перед ним лежала стопка толстых тетрадей, все разного цвета и каждая с черной буквой на корешке. Маркиз медленно провел пальцем по стопке и, остановившись почти в самом низу, вытащил три тетради — светло-зеленую, оранжевую и коричневую, соответственно с буквами «Д», «Е» и «Ж». «Сейчас посмотрим, — сказал он, надевая старомодное пенсне, какими пользовались еще в прошлом веке. — Этим девушкам от четырнадцати до шестнадцати лет. Я вам их представлю, и вы, несомненно, подберете себе служанку из их числа». Но Виктор-Фландрен остановил маркиза: ему нужна более взрослая девушка, способная, прежде всего, опекать детей. «Гм… таких, к сожалению, немного, — произнес тот. — Они почти все уже пристроены». Он вытянул из стопки еще одну тетрадь, на сей раз красную, с буквой «Э» на корешке. «Да… в году „Э“ осталось еще пять воспитанниц, — сказал он, просмотрев записи. — Им всем по восемнадцати лет. Старше уже нет, всех разобрали. Я прикажу позвать этих пятерых». Затем он добавил, нервно теребя свое пенсне: «Но, поверьте мне, вы напрасно не берете тех, что помоложе. Эти задержались здесь потому лишь, что никто не захотел их взять. Настоящие отбросы, никчемные создания. Впрочем, сами увидите. В конце концов, выбор за вами, и вы всегда сможете передумать».
Воспитательница с видом дуэньи командовала парадом «отбросов». Маркиз, уткнувшись в красную тетрадь, выкликал имена, и каждая девушка, выступив на три шага вперед, делала неуклюжий реверанс. «Эмильена-Праздник Иисуса и Марии!» — на это имя отозвалась низенькая белобрысая толстушка, сплошь покрытая коростой экземы. «Эрнестина-Пятидесятница-Мария!» — девица так страшно косила, что на нее неприятно было смотреть. «Эдвига-Благовещенье-Мария!» — эта рыжая рахитичная девица сильно хромала. «Эльминта-Преображение Господне-Мария!»— в реверансе присела девушка, полностью лишенная волос, ресниц и бровей. «Эжени-Моление Святой Богородице-Мария!»— эта залилась громким идиотским смехом, подчеркнувшим бессмысленное выражение ее лица.
Маркиз повернулся к Виктору-Фландрену и спросил: «Вы все еще желаете нанять одну из этих девиц? Я ведь вас предупреждал— это настоящие отбросы». Золотая Ночь-Волчья Пасть ответил не сразу; он еще с минуту разглядывал пятерых воспитанниц и наконец решился. «Вот эту», — сказал он, указав на девушку с безволосой головой; ее причудливое имя он, конечно, не запомнил. Маркиз, явно пораженный этим выбором, слегка вздрогнул и как-то странно замигал, но Виктор-Фландрен не обратил внимания на реакцию хозяина. Выбор был сделан, и теперь он спешил покинуть эту обитель, с ее гнетущей, удушливой атмосферой.
За все время обратной дороги Виктор-Фландрен и девушка не обменялись ни единым словом, ни даже взглядом или улыбкой. Впрочем, надо сказать, взгляд Эльминты-Преображение Господне-Марии был сурово и пристально устремлен куда-то вдаль, а отсутствие бровей и ресниц еще сильнее подчеркивало его неподвижность. Она держала на коленях большой узел из серой холстины. Виктор-Фландрен взглянул на ее руки — они не походили на руки батрачки. Необычайно длинные и тонкие, с прозрачной кожей, под которой ясно виднелись сосуды и сухожилия, с нервными пальцами, чуть утолщенными в суставах, они оканчивались красивыми розовыми ногтями, блестящими, как надкрылья жука. Золотая Ночь-Волчья Пасть продолжал искоса разглядывать девушку. Он никак не мог решить, хороша она или уродлива, с этой своей безволосой головой, слишком гладкой кожей и голыми веками. В конце концов, он счел ее попросту странной, вот только голубая жилка, бившаяся у нее на виске, показалась ему привлекательной. Даже у младенцев ему не доводилось видеть таких нежно-голубых жилок. И за эту черточку она вдруг приглянулась ему, а так как он не мог вспомнить ее имя, то дал ей прозвище — Голубая Кровь.
Ну, а Матильда, разумеется, ни секунды не колебалась по поводу внешности служанки, привезенной отцом; она сочла ее уродиной и безжалостно обозвала Лысухой, как будто бедняжке мало было всех ее дурацких имен.
Рафаэль, Габриэль и Микаэль в то время были еще слишком малы, чтобы дивиться необычному облику новой няньки. Но и когда они подросли, то удостоили ее тем же безразличием, с каким относились ко всем остальным, ни больше, ни меньше. Сама Эльминта-Преображение Господне-Мария никак не интересовалась мнением и чувствами окружающих; она каждый день исполняла свою работу прилежно и бесстрастно. Это бесстрастие было главной чертой ее характера. Она никогда не сердилась, не возражала, не выходила из себя, равно как никогда не выказывала скуки, усталости, радости или печали. Каким бы именем ее ни окликали — Святой Крест, Голубая Кровь, Лысуха, Угорь или Рыба, — она спокойно отвечала: «Вот я», тем же невозмутимым тоном, каким реагировала на грубые прозвища, изобретаемые ее воспитательницами и товарками по несчастью в замке Кармен. Окрестные жители величали ее без церемоний — шлюхиным отродьем. Но она и к этому относилась со свойственной ей сдержанностью, устремляя на каждого, кто к ней обращался, свой холодный, отрешенный взгляд, который отсутствие ресниц уподобляло взгляду статуи.
Девушка проявляла эту ровную, нерушимую покорность тем легче, что в глубине души никак не участвовала в окружающей жизни.
Она не жила в этом мире, ибо в возрасте пятнадцати лет навсегда покинула его. Это бегство произошло после того, как ей привиделся сон — сон, который пришел к ней среди ночи и состоял из одной лишь картины — солнечного затмения.
Она увидела, как черный диск скользит на перехват светила, надвигается, закрывает его, оставив под конец одну лишь пылающую корону. И тогда вдруг поднялось пение. Волшебная, нездешняя песнь зазвучала в ней. Все ее тело преобразилось в огромное пустое пространство, в идеально гулкое эхо, и та фантастическая песнь, воздымаясь от пальцев ног к голове, пронизала ее до мозга костей. Чем выше, тем больше голосов смешивалось в чудном, торжественном, несмолкаемом хоре. Первыми внизу, у щиколоток, зазвучали ясные, сильные женские голоса, потом, у колен, их сменили бархатные мужские басы. Достигнув живота, песнь зазвенела перекличкой колоколов, из которой вдруг вырвался одинокий женский голос, низкий и хрипловатый, словно подточенный ржавчиной. Затем снова вступил мощный хор, унеся в своих волнах колокольный напев, но миг спустя, прихлынув к сердцу, затих и он, оставив после себя голос мужчины.
Голос этот был легок и слаб; его плаксивые интонации напоминали причитания нищих или слабоумных. А песнь поднималась все выше; вот она уже затопила ее горло, хлынула в голову и долгим бешеным водоворотом бурлила там, пока не улеглась, точно свора дрожащих псов, под сомкнутыми веками и во рту. Но те, разрозненные голоса опять зазвучали в каждом уголке ее тела; их отзвуки метались и скрещивались, переходя то в крик, то в мертвую тишину. Голос нищего, кроткий и печальный, под сводом стоп; женский голос цвета ржавчины, в сгибе локтей; прозрачные детские голоски в ямках ладоней, а потом в затылке и на лбу; и еще какой-то странный, ни мужской, ни женский, усредненный голос, сладко вибрирующий в тайниках ее чрева…
Утром, когда она проснулась, внешний мир отхЛынул далеко, невозвратимо далеко от ее тела, мыслей и сердца. А постель оказалась сплошь усыпанной волосами с головы и лона, как будто природа, едва сформировав это девичье тело, тут же подвергла его линьке. Вместе с волосами она утратила и память обо всем на свете. До этого сна никогда и ничего не было. Она встала с постели, стряхнув с себя прошлое, оторвавшись от своей истории.