«Марго! Марго! Что с тобой?» — воскликнула Матильда, которую ужас приковал к ступеням. Она изо всех сил стиснула ручонки Розы-Элоизы и Виолетты-Онорины; девочки с разинутыми ртами глядели на пышную груду белых юбок, недвижно застывшую в глубине церкви.
Виктор-Фландрен вошел в церковь, приблизился к Марго и поднял ее. Безжизненное тело дочери оказалось таким неожиданно легким, что он едва не потерял равновесие, вставая на ноги. Шатаясь, он донес это лишенное тяжести тело до алтаря и положил на ступени. Потом швырнул на пол вазы, канделябры и прочую церковную утварь, сорвал со стены золоченое распятие и одним взмахом разбил его о дарохранительницу, вскричав: «Подлый бог! Значит, тебе нравится смотреть, как твои дети гибнут или сходят с ума?! Ну так гляди, гляди хорошенько на эту, на мою дочь, на мое любимое дитя! Когда ты всех нас сживешь со свету и земля опустеет, тебе уже не на кого будет любоваться!»
Толпа зевак с приглушенным ропотом сгрудилась у самой паперти, стараясь заглянуть в церковь, но ни один человек не посмел ступить за порог, где по-прежнему стояла окаменевшая Матильда с двумя младшими сестрами.
Второй раз Виолетта-Онорина ощутила, как кровь прилила к ее левому виску, и медленно побежала по щеке. На этот раз она ничего не сказала. Теперь она уже твердо знала, что это не ее кровь, что эта струйка вытекла из другого тела, из раненого сердца Марго. И снова один лишь Жан-Франсуа-Железный Штырь почувствовал острую жалость, таившуюся в растерянном, испуганном взгляде Виолетты-Онорины. Подойдя, он робко тронул девочку за плечо. Ему хотелось заговорить с нею, но он не находил нужных слов и только бормотал невнятные утешения, сжимая ее плечо все сильнее и сильнее, так что под конец налег на него всей своей тяжестью. Он не отрывал глаз от детского профиля, словно околдованный видом красной струйки, сочившейся из пятна на виске. Старику чудилось, будто он вдруг стал совсем маленьким, еще меньше самой Виолетты-Онорины, и его тоже с головой захлестывает эта волна любви и безграничного сострадания к чужой боли.
Но вот толпа забурлила, задвигалась, и Жана-Франсуа оттеснили от девочки. Виктор-Фландрен вышел из церкви с дочерью на руках, и люди поспешно расступились перед ним. Потом толпа сомкнулась у него за спиной, как черная вода, шепча слово, которое отныне стало неотделимо от Марго. «Проклятая… проклятая невеста!..» — бормотали все, провожая глазами Золотую Ночь-Волчью Пасть, уносившего свою большую сломанную куклу в белых лоскутьях, завернутую в старую лиловую портьеру исповедальни.
Ночь четвертая
НОЧЬ КРОВИ
Бог создал мир и все вещи в мире, но Он ничего не назвал по имени. Он деликатно смолчал, предоставив своему Творению расцветать в чистом, обнаженном сиянии простого присутствия. А потом Он вверил это великое множество безымянных вещей человеку, на его полное усмотрение, и тот, едва очнувшись от своего глиняного сна, принялся называть все, что его окружало. И каждое из выдуманных им слов придавало вещи новый облик, новое значение; имена оттеняли вещи, служили им как бы глиняной матрицей, где задолго до того уже запечатлелась игра сходств и смутных различий.
И потому нет в мире таких слов, которые не таили бы в себе множества отсветов и отзвуков других слов, не вздрагивали бы при их зовущем эхо. Так, имя розы раскрывается и закрывается, потом теряет лепестки, как и сама роза. Иногда какой-нибудь отдельный лепесток вбирает в себя все лучи небесные и тем возносит красоту целого цветка на вершину совершенства. А иногда бывает, что одна-единственная буква, по-хозяйски водворившись в слове, выворачивает весь его смысл наизнанку.
Когда имя «rose» сгорает от чрезмерного желания и начинает обрастать плотью, оно распускается столь пышно, что обращается в «éros». Но тотчас же уступает натиску других вокабул и мгновенно съеживается, заостряется, чтобы обернуться глаголом «oser».[1]
Эрос. Дерзнуть быть розой, дерзнуть сорвать розу.
Но и глагол, в свой черед, пускается в странствие, в головокружительное вращение. Когда имя розы, обернувшись глаголом, начинает кружиться, попадает в неостановимый вихрь вращения, оно сгибается в кольцо. И тогда имя розы обдирает кожу о собственные шипы и начинает кровоточить. Иногда кровь розы окрашивается цветом дня и блестит, как серебристая слюна смеха. А бывает, кровь розы напитывается ночною тьмой и, вместе с нею, горькими, черными соками ночи.
Дерзнуть. Рана розы. Жестокая роза, жестоко пораненная роза. Роза-кровь, кроваво-красная, ослепительно красная кровь, что, едва исторгнувшись из раны, темнеет, чернеет, как ночь.
В Черноземье имена вещей, животных и цветов, а также имена людей беспрестанно менялись, блуждая в загадочном лабиринте отзвуков и ассонансов.
Ассонансов, иногда столь неожиданных, а то и неуместных, что они разбивались на диссонансы.
Роза-кровь, роза-ночь. Ночь-кровь и огонь-ветер-кровь.
Роза — риза — рок.
1
Марго не суждено было перешагнуть через миг своего пробуждения; она так и осталась на пороге того сияющего утра, которое с улыбкой восславило ее двадцать лет и предстоящую свадьбу. Она открыла глаза — медленно, очень медленно, потом села на кровати — еще медленнее. И тело ее и голос крайне осторожно решались на жесты и слова, да и то по частям, по капельке, словно в замедленной съемке на пределе недвижности и немоты, где время уснуло навеки. Только благодаря этому глубокому сну времени ей удалось продержаться еще тринадцать лет, которые она прожила на свете и которые слились для нее в один-единственный, неповторимый день свадьбы.
Марго навсегда сохранила свой двадцатилетний возраст, свой восторженный взгляд того январского утра и свой наряд невесты. Она беспрестанно ждала отправления в церковь и священной минуты бракосочетания. Она произносила лишь те слова, что говорила в то утро, и повторяла каждый жест, каждый шаг, что сделала тогда.
Но с приближением вечера она впадала в непонятную растерянность, и на какой-то миг ее тело и голос, вырвавшись из привычного оцепенения, начинали жить в ускоренном ритме. «Ну, где же они?» — спрашивала она. «Кто „они“?» — удивилась Матильда в первый раз. «Гийом и Марго, кто же еще! — ответила тогда сестра. — Они теперь, наверное, далеко. Уехали на поезде, но никому не сказали, куда». И добавила: «Правильно сделали. Свадебное путешествие нужно держать в тайне. Иначе…»— «Иначе что?»— спросила Матильда. Однако Марго ни разу не ответила определенно, только бормотала: «Иначе… иначе… Ну, не знаю… Любовь — это тайна, вот и все. И не надо задавать слишком много вопросов…» С этими словами она отворачивалась и погружалась в мечты о нескончаемом свадебном путешествии Гийома и Марго.
Ну, а Матильда ни о чем не мечтала и вовсе не считала любовь тайной. Напротив, в ее глазах любовь была прямой противоположностью тайны; она была предательством, она была обманом, самым гнусным из всех, что изобрели люди. И она решила вырвать из сердца все, даже самые нежные ростки любви и раз навсегда убить любовные желания своего тела. В ночь после несбывшейся свадьбы Марго ее разбудила резкая боль в животе и пояснице. Эта боль была ей знакома, она настигала ее каждый месяц вот уже много лет подряд, но на сей раз показалась нестерпимо острой. Внезапно эта менструальная кровь внушила Матильде ужас; она почувствовала себя оскверненной физически и униженной в своем человеческом достоинстве. Эту дурную кровь следовало остановить сейчас же и навеки, втоптать в землю ее нечистый пурпур, ее мерзостный жар — символы похоти. И тогда она поднялась, босиком, в одной рубашке выбежала из дома и начала кататься по снегу до тех пор, пока холод не пробрал ее до мозга костей. Она свирепо терла кусками смерзшегося снега груди, живот, затылок и поясницу. Почувствовав наконец, что вся кровь в ее теле отлила куда-то в самую глубину и застыла там, она схватила заостренный камень и полоснула себя между ног. Из раны не вытекло ни капли крови. С той поры месячные ее прекратились навсегда, и тело до самой смерти осталось скованным тем самым холодом, что изгнал все женское из ее чрева.