Значит вечный конфликт между свободой и несвободой, капитализмом и коммунизмом, демократией и тоталитаризмом, заметил Ремир, можно свести к простой схеме: свобода — это когда тебя может убить любой, несвобода — когда тебя может убить только власть, государство. Вот почему, продолжил Ремир, народ, если, конечно, дать ему это право, неизменно выбирает крепкую власть, здоровый тоталитаризм, а не бесконечную свободу. Народ, он тогда уже говорил, как полагается вождю — чеканно и (в смысле логики) линейно (возражать было невозможно), не верит самому себе, потому что знает себя. Знает, что сам себя обманет. К тому же народ понимает, что власть, государство, в отличие от разного рода маньяков и хулиганов, как правило, не убивает из удовольствия или по причине полнолуния, а исключительно по необходимости. И в любом случае — в неизмеримо меньших масштабах. Так что, подвел итог Ремир, народ понимает свою выгоду.
…Даже присутствие в автобусе дебилов не испортило Никите Ивановичу настроения. Он надеялся, что они скоро выйдут. Как правило, дебилы предпочитали не удаляться от постоянного места жительства (и кормления).
Неожиданная автобусная гармония расслабила Никиту Ивановича. Ему вдруг показалось, что жизнь… прекрасна. Он понимал, что фаустово это ощущение обманчиво, но утешал себя мыслью, что мир изначально лишен внутреннего единства, а потому внутри общего (тотального) дисбаланса вполне возможен персональный, складывающийся из случайных элементов — настроения, хорошей погоды, игры света и тени, пейзажа за окном, необъяснимого интереса во взгляде индианки в мини-юбке и так далее — баланс.
Мысль, что кто-то хочет его убить (а ведь хочет!) показалась Никите Ивановичу несущественной, так мало значил он в этой жизни.
Он сразу обратил внимание на молодую кофейного (когда на нее падало солнце), оливкового (когда оно пряталось за облака) цвета индианку в мини-юбке. Никита Иванович знал из газет, что Индия запускает в космос спутники, что там установилось своеобразное (к примеру, имелась каста компьютерных программистов, а также неприкасаемая — хакеров) общество, но постеснялся спросить у индианки, к какой касте она относится. Во всяком случае, не к касте проституток, подумал он, потому что представительницы этой касты носили на груди медальоны с изображением раздвоенного, как змеиный язык, фаллоса.
Путешествие в Конфедерацию Белуджистан обещало быть захватывающим.
Пристраивая под ноги тощую сумку, усаживаясь на место, Никита Иванович поймал краем глаза собственное отражение в окне и загрустил. По закону больших чисел (Савва называл его «законом законов») что-либо между ним — пузатым, одышливым, неопрятно-лысым (лоб был глянцево гол, а на висках висели серые, как клочки стекловаты, космы) хрычом в потертом плаще и пыльных ботинках, и молодой, гибкой, надо думать, поднаторевшей в кама-сутре и прочих акробатических любовных изысках индианкой могло получиться только в случае крупных (больших чисел) материальных затрат со стороны Никиты Ивановича.
Но если верить Савве, существовал и закон малых, точнее избранных чисел, который он называл его «законом обратной силы». По этому закону — между молодой прекрасной индианкой и не молодым и не прекрасным Никитой Ивановичем могло произойти все, что только могло прийти в (гипотетическую) голову и даже то, что в эту голову никак не могло прийти.
Некоторое время он смотрел на красавицу-индианку, как если бы закон обратной силы уже начал действовать, то есть как баран на новые ворота. Но в том-то и дело, что логика действия закона обратной силы была принципиально непознаваема. Уповать на этот закон было крайне непродуктивно, если не сказать глупо. Более того, объяснял Никите Савва, уповать на этот закон — означает провоцировать его несанкционированное и, следовательно, непредсказуемое действие. Применительно к данной ситуации это могло означать, что в то время, как Никита Иванович засматривается на индианку, его вдруг ни с того ни с сего возьмет да пристрелит лакомящийся финиками в хвосте салона сомалиец.
Луч света, преломившись об очки Никиты Ивановича, спектральной семицветной бабочкой опустился повыше колена на кофейную ногу индианки. При этом бабочка обнаружила стремление продвигаться вглубь — под юбку — расширяющегося кофейного пространства. Никита Иванович вспомнил, как варил в детстве (а потом покупал в магазине) сгущенку в железных банках. Так вот, цвета той самой «тянучки» была кожа индианки. И, вероятно, столь же сладкая, подумал он.
Спектральная бабочка между тем превратилась в гусеницу, почти исчезла под юбкой индианки. У Никиты Ивановича перехватило дыхание. Ему вдруг пришла в голову мысль, что глаза — это, вне всяких сомнений, половой орган, и чем старше человек, тем большую важность приобретает для него сей орган.
Он хотел сесть рядом с индианкой, но в последний момент передумал, боясь спугнуть закон обратного действия, который представился ему этой самой семицветной бабочкой-гусеницей, стремящейся под юбку индианки. Сколько Никита Иванович себя помнил, ему крайне редко удавалось вот так взять и поймать красивую редкую бабочку. Почему-то они всегда успевали сняться с места и улететь. Только раз, помнится, еще в Москве в Ботаническом саду он увидел, что какой-то куст буквально обклеен разноцветными бабочками, как конверт почтовыми марками. Но, приблизившись, выяснил, что их не просто держат, а медленно поглощают кровожадные (липко) языкие цветы. Выходило, что и внутри закона обратной силы царило, как и везде, беззаконие.
— Меня зовут Никита… Жельо Горгонь, — тем не менее, представился он индианке. — Я… — глупо было называть себя трансильванским цыганом, как, впрочем, и сообщать, куда и зачем он едет, — путешествую.
— Малина, — представилась индианка. У Никиты Ивановича возникло смутное чувство, что это имя ему знакомо. Это было славянское, точнее южнославянское имя. Объяснялась же индианка на средненьком чешском.
Никите Ивановичу вдруг стало безумно жалко ушедшего времени, которое он ошибочно (как зерна от плевел) отделял от собственной жизни, полагая, что время само по себе, а жизнь сама по себе. Отделять жизнь от времени, было все равно, что отделять воду (вино) от стакана. В результате он оказался без времени и без жизни (без вина и без стакана). Никита Иванович ощутил себя каким-то нелепым пришельцем из параллельного мира, которого, в сущности, не было. Жизнь и время (как зерна и плевела, вино и стакан) должны были существовать (длиться) слитно. Он вдруг возненавидел это самое отделенное время, досрочно превратившее его в одышливого пузатого старика с красной алкоголической рожей и трясущимися руками.
Он даже подумал, что физическая немощь и безобразие должны примирять со смертью. Эстетика смерти заключается в том, развил далее мысль Никита Иванович, что она (хотя тут, конечно, много исключений, отнюдь не подтверждающих правило) прибирает старое, отжившее, некрасивое. Однако же старое, отжившее, некрасивое упорствует в желании жить. Более того, подумал Никита Иванович, глядя на индианку, хочет (допустим, за деньги) получить то, то привыкло получать без забот и хлопот (даром) в молодости.
Некоторое время он размышлял, уродство это или не уродство. Как ни крути, а выходило, что уродство. Причем деньги выступали в роли того самого моста, по которому его старое дряблое отвратительное тело могло доползти до молодого тугого прекрасного тела индианки.
А как же последняя любовь великого Гете, спохватился Никита Иванович, разве старческая немощь автоматически перечеркивает величие духа?
«Значение и стоимость денег, — ни к селу, ни к городу вспомнил он помещенное на одну из пореформенных банкнот изречение Ремира, — должны определяться государством, поскольку предоставленные самим себе деньги плодят зло и уродство».
Никита Иванович подумал, что единственное утешение в смерти (если оно вообще возможно) заключается в том, что в следующей жизни (или как это назвать?) нет категорий возраста и, следовательно, нет ни детской наивности, ни старческого маразма, ни душевных и телесных болезней. И, конечно же, там нет… денег. Личность (душа), стало быть, пребывает там в некоем усредненно-очищенном от искушений плоти и сознания состоянии.