«Слово, да пребудет вечно», — ни к селу, ни к городу вспомнил Никита девиз не то завершившейся, не то еще не начавшейся (по ТВ во всяком случае о ней не говорили) конференции российской словесности, вытянутый на полотнище через переулок, по которому они проезжали к Кремлю.
«Произнесенное или письменное?» — уточнил Савва.
«Письменное, какое же еще?» — удивился Никита.
«Где-то я читал, что живым может быть только произнесенное слово, — сказал Савва. — А письменное слово — всего лишь труп, а может, мумия произнесенного. Когда человек потерял контроль над сущностями? Когда была изобретена письменность, то есть слова обрели отдельное от их автора существование. Вот почему написанные слова — суть трупы… или мумии, не знаю, живой речи. Всем же известно: к мумиям лучше не соваться».
«Одиннадцатый тоже так считает?» — поинтересовался Никита, хотя и был уверен, что да, именно так и считает.
«Понятия не имею, — усмехнулся Савва. — Я… видишь ли, с ним не знаком».
«Если написанные слова — трупы или мумии произнесенных, — заявил Никита, — то тогда вот этот, — ткнул пальцем в одиннадцатого, — труп или мумия десятого».
«Ну да, — усмехнулся Савва, — диктатура, порядок и государство — труп, он же мумия, свободы, денег и творчества. Истина же, как водится, где-то посередине».
«Ну так и дай ей возможность восторжествовать», — тихо произнес Никита.
Он понял вдруг, что категорически, до дрожи в пальцах, как если бы хотел вцепиться ими в горло брату, не согласен с Саввой относительно того, что в России нет жизни и воли. Жизнь и воля ощущалась повсеместно — в солнечном свете и свете звезд, в его, Никиты, мыслях, даже… недавно, а точнее, вчера ночью, в горячем лоне Цены наличествовала такая ошеломительная воля к жизни, странным образом материализовавшаяся в двойную девственность, что у Никиты не было сомнений: если бы к этой жизни и этой воле, да еще самую малость денег…
Тот, кто придумал этот мир, придумал его не затем, чтобы он канул в сером тоскливом тумане. Утрата этого мира — преступление перед Богом, нарушение Его воли, подумал Никита.
«В чем смысл часов? — между тем произнес Савва. — В нахождении некоего таинственного вещества, назовем его “общественным философским камнем”, делающего жизнь жизнью, наполняющего человека победительной силой и ясной отвагой. Найти его, запустить в серию — задача всякого лидера нации, политика. Почему ты думаешь, что подобное может произойти исключительно от подобного, а не от противоположного? Русский народ хочет смерти. Что ж, пусть получит. Вдруг минус на минус даст плюс и получится жизнь?»
«Но он также хочет денег, свободы, творчества»… — при воспоминании о горячем лоне Цены Никиту одолело необычайное красноречие. Он был готов согласиться с тем, что написанные слова — трупы или мумии произнесенных, настолько живы сейчас были в нем эти произносимые слова. Они рвались в небо, как орлы, и были готовы исклевать всякого, кто мешал их полету.
«Ладно, — неожиданно согласился Савва, лишая Никиту возможности продолжить, загоняя орлов обратно в… гнездо? — будь по-твоему. Пусть эти два парня сами решат, кто из них сильнее. А мы… посмотрим. Только сдается мне, — вздохнул Савва, — я знаю, кто победит. И, — добавил с вековой какой-то тоской после долгой паузы, — что из этого получится».
Белуджистан
Никита Иванович вспомнил давнюю, увиденную когда-то в Фонде «Национальная идея» карту России, в холле пражского автовокзала «Na Florenci». Высвеченная на дисплее одновременно проверяющего документы и продающего билеты компьютера карта Европы, была столь же (если не более) многоцветна и малопонятна.
Никита Иванович подумал, что если народы — это мысли Бога, то в последнее время Бог начал мыслить как-то уж слишком дробно-витиевато, столько новых государств появилось на карте Европы. Для иных, скажем, Татростана, или Железной Чехии (это было совсем свежее, неизвестное Никите Ивановичу, государство) у компьютера не хватало цветов, и он обозначал их пронзительной светящейся пустотой.
Вероятно, компьютер не был уверен в долговечности этих государств, а потому, подобно Богу, сразу не наделял их цветом (одеждой), оставляя, как Адама и Еву (в раю) обнаженными. Одежда, по всей видимости, полагалась государствам, как и Адаму с Евой, исключительно после грехопадения, которое (Никита Иванович в этом не сомневался) случится немедленно, можно сказать, в режиме on-line. А вдруг, подумал он, великого герцогства Богемия больше нет, и мои родные Прага-6, Карлин, улица Слунцова, дом 19/611 отошли к этой самой Железной Чехии?
Никита Иванович не видел брата много лет, но и по сию пору Савва оставался самым живым его (мысленным) собеседником. Других — не мысленных — у Никиты Ивановича, собственно, и не наблюдалось. А какие наблюдались, те, несмотря на то, что являлись живыми, в смысле ума были как бы мертвыми.
Годы шли, Никита Иванович терял форму (и, естественно, содержание), ветшал, как коврик, о который каждый день вытирало поначалу легкие, а потом свинцовые ноги всемогущее время, а все, что говорил некогда Савва (по крайней мере то, что запомнил Никита Иванович), не только не старело, не утрачивало смысла, не растворялось в кислоте монотонного бытия, как растворяется там все сущее, а, напротив, наливалось значением, как яблоко соком, как если бы Савва умел отворять в словах… вечность, точнее вечный смысл, мысленное прикосновение к которому, собственно, и есть единственно доступная смертным разновидность бессмертия.
…Кажется, в самом начале первого президентского срока Ремира, когда никто еще не думал, что этот срок будет (как отворенный Саввой смысл слов) вечным, Никита и Савва ловили карпов в одном из подмосковных рыбоводческих хозяйств Управления делами президента.
Пруд был линейно прямоуголен с укрепленными, засаженными пружинистым дерном берегами. Трава была до того жесткая, что Никите казалось будто он ходит по спутанной зеленой проволоке. Вокруг были луга и избыточно плодоносившие в тот год яблони, сливы и вишни, а вдали — по периметру — лес. Ничто, следовательно, не мешало встающему и садящемуся солнцу, равно как и луне со звездами отражаться в пруду, как в зеркале.
Иногда сюда приезжал ловить президент, а потому карпы в пруду были особенные — в крупной золотой чешуе, как в кольчуге, с красными, как подарочные ленточки, плавниками и насечкой на губе, как если бы карпы несли во рту длинный конвертик с некоей (благой?) вестью. Прудовая обслуга утверждала, что карпы в охотку употребляет яблоки и сливы, однако сколько Никита ни бросал в пруд алые, как пролетарское знамя, яблоки и синие, как лица встающих под это самое знамя рабочих людей, сливы карпы не проявляли к ним ни малейшего интереса. В некоем, видимо, пресыщении пребывали жирные, как свиньи, карпы. А может, предпочитали исключительно моченые (когда опустятся на дно) фрукты?
Когда-то они ловили здесь вытянутых и плоских, как разноформатные золотые слитки, карпов втроем — Ремир, Савва и Никита, но вот уже год, как Ремир предпочитал это делать в абсолютном одиночестве, допуская, впрочем, когда сам не ловил, до пруда Савву, который в свою очередь самовольно прихватывал с собой Никиту. Обслуга косилась, но молчала.
Авторитет Саввы в ту пору был велик, если не сказать, иррационален, как иррациональна во все времена власть на Руси, а также все, что находится в ее магнитном (магнетическом) поле. Внутри этого поля действовали беззаконные законы. Превращаясь в ничто, авторитет критически (иррационально) усиливался, перетекал в некое зазеркалье, чтобы оттуда — из зазеркалья — сразить (превратить в ничто) своего (бывшего) носителя.
Имя этому стреляющему зазеркалью было — судьба.
Вход в зону его обстрела — неизбежен для гордецов и прочих, вышедших за (невидимые, точнее видимые, но не им) рамки людишек, которые, естественно, об этом не думают, полагая свой авторитет (пребывание в поле власти) вечным.