В конце концов бультерьеру была сделана сложнейшая нейрохирургическая операция, в результате которой он стал тихим и ласковым, как кролик. Его забрал к себе изменивший пол корреспондент, и теперь они мирно гуляли в парке, где им когда-то так не повезло. Или, наоборот, думали многие, наблюдая идиллическое гуляние, необыкновенно повезло.
А как только одна богатейшая сибирская губерния всерьез заговорила об отделении от России, окружила себя границей, взялась печатать собственные деньги, перестала перечислять средства в общий бюджет, завела собственную армию, там вдруг… прорвало плотину гигантской, построенной еще во времена Сталина, ГЭС, и вода понеслась сквозь плодоносные долины, золотые прииски, сметая на своем пути все к чертовой матери. В мгновение ока губернии был нанесен такой ущерб, что там и думать забыли о независимости. Несколько недель незадачливые сепаратисты вылавливали и хоронили утопленников. Потом, как водится, начали клянчить у центральной власти гуманитарную помощь. Смысл сепаратизма в этой отдельно взятой губернии был «утоплен» раз и навсегда.
Или взять гимн России, которым в итоге стала… минута молчания. С этим гимном возились долго. То музыка не подходила, то слова были какие-то не такие. Одним не нравился бывший советский гимн, другим — «Боже, царя храни», третьи крысились на бессмертные стихи Лермонтова «Люблю Россию я, но странною любовью»…
Президенту все это надоело, и в один прекрасный день он просто взял и молча вышел из белого колонного зала, где заседали, обсуждая бесчисленные варианты гимнов, правительство и парламент.
Как только президент вышел, в зале немедленно выключили микрофоны и свет. Установилась тревожная, гнетущая тишина. Тогда-то вероятно в голову президента и пришла гениальная мысль, что нет для России гимна лучше, нежели минута молчания. Отныне когда наставала протокольная необходимость исполнить гимн, все просто вставали и молчали. В газетах написали, что минута молчания — наилучший и наиболее подходящий для России гимн, как по причине всеобщей понятности, так и — экономии госсредств. Незачем теперь было гонять в аэропорты, театры и на стадионы военные оркестры, чтобы они, разряженные как петухи, гремели там медью, били в барабаны. В последнее время, правда, обсуждалась возможность дополнить гимн каким-нибудь наиболее характерным для России звуком, но никто не знал, какой именно это звук. Вороний грай? Медвежий рык? А может… рык бультерьера, перегрызающего горло мнимой президентской любовнице? Или тяжкий выдох маханувшего стакан водяры мужика? А может, тоскливое, как смерть, завывание осеннего (не жасминового) ветра в неубранном поле? Или конструктивно-размеренная поступь президентских ботинок по длинному кремлевскому коридору? Одним словом, многие звуки могли вместить в себя идею России, украсить подобно прекрасным словам совершеннейшую музыку — тишину.
Любимым изречением Саввы, которого тогда называли вторым человеком в России было: нет неразрешимых проблем, есть трусы, которые их не хотят решать. Савва, естественно, таковым себя не считал. Только идиот стал бы трусить, пребывая в подобном качестве.
Помнится, Никита заметил ему, что все это (в особеноости в такой стране, как Россия) преходяще и недолговечно. На что Савва, усмехнувшись, ответил, что все в этой жизни (включая саму жизнь) недолговечно и преходяще, непреложное же знание того, что он умрет, как правило, не мешает человеку наслаждаться этой самой жизнью, если, конечно, ему представляется такая возможность. Оттягиваться по полной, сказал Савва, соединить свою судьбу с историческим процессом, Божьим Промыслом, а там — будь, что будет. По крайней мере, добавил после паузы, хоть умереть будет непозорно. Помнится, Никита в то мгновение почему-то подумал об угонщике шикарного автомобиля, скрючившимся во тьме под рулевой колонкой, соединяющего проводки зажигания. Никита подумал, что в понимании Саввы «соединиться с Божьим Промыслом» — это все равно, что угнать у Бога тачку, если, конечно, у Бога тачка была лучше, нежели сумеречно-серебряный лунный Саввин джип.
Никита не сомневался, что с пропагандистом (хорошо, если не исполнителем) идеи «Утопления пути в тумане надежд» ничего хорошего (в обозримой перспективе) произойти не может, да и «непозорная» смерть ему отнюдь не гарантирована.
Но Савва ответил, что вот уже две тысячи лет мир устроен так, что без предчувствия конца никакое дело в нем сладиться не может, ибо человек начально и конечно, изначально и бесконечно смертен. А так как по сути своей человек — ребенок, нет для него занятия более интригующего и захватывающего, нежели игра с запретным, а именно, со смертью, с концом.
Сверкание и треск проводков под рулевой колонкой, чих мотора Божьей тачки, подумал Никита.
Без предчувствия конца, сказал Савва, жизнь не имеет смысла, ибо нет для человека смысла в вечном, точнее в вечно длящемся, а есть только в предельном, касающемся исключительно его и не просто предельном, но внезапно предельном и, желательно, предельно достижимом для данного конкретного человека.
«Хочешь знать в чем заключается так называемая загадка Ремира, над которой все бьются, но только попусту разбивают свои умные лбы? — спросил однажды у Никиты Савва. Отменно отужинав в стилизованном под украинский дворик (с живыми: конем, козами, индюком, курами, петухом, котом и толстой бабой в сарафане, как в аква-, точнее, террариуме) ресторане, они мчались по ночной Рублевке на служебную дачу, которую занимал тогда Савва — трехэтажный каменный особняк с сауной, биллиардом, бассейном и круглым залом для приемов человек эдак на пятьдесят. — Его загадка заключается в том, — густо дохнул горiлкой з пэрцэм Савва, но не успел договорить. Какой-то ночной зверь — барсук, а может, хорек — вдруг материализовался в белом космическом свете амальгамных фар прямо под колесами джипа, однако Савва, хоть и изрядно принял на грудь этой самой горiлки з пэрцэм, успел резко уйти вправо, так что ошалевшего, ослепленного, но живого зверя отбросило, сорвало (как шкуру с веревки) воздушной волной на обочину, а с уж с обочины зверь сам уволок уцелевшую шкуру в лопухи. — Что он, — как ни в чем не бывало продолжил Савва, — если конечно захочет, может дать какому-нибудь одному конкретному человеку… по своему, естественно, выбору и усмотрению… все, — понизил голос Савва, — что только может получить человек в России и… даже больше».
Как, к примеру, тебе, подумал Никита.
«Но может, опять-таки, если захочет, — задумчиво посмотрел на сопровождавшую их вдоль Рублевки огромную золотую (как исполнившееся желание) луну Савва, — все и отнять, включая жизнь, то есть выступить в роли рока, фатума, судьбы, положив х… на Конституцию, прокуратуру, УК, ГК, Верховный Суд, парламент, правительство и т. д. А еще, — сказал Савва, — его загадка в том, что он плевать хотел, что говорят сейчас и скажут о нем потом люди, что напишут в газетах и учебниках истории. Может быть, он вообще об этом не думает, и все эти гениальные мысли, глубокие ходы, крутые интриги, то есть все то, что приписывают ему люди, не имеет к нему ни малейшего отношения».
«В чем же здесь загадка?» — удивился Никита.
«А в том, — неожиданно разозлился Савва, — что власть, как “вещь в себе”, как neverendind process обеспечивается только тогда, когда слова “Кто был никем, тот станет всем” звучат в сердце каждого гражданина. Народ наивно полагает, что Ремир, как некогда Сталин, может дать “все” сразу всем, что у него в кармане, так сказать, волшебная палочка. Так что Ремиру остается всего-ничего: не разочаровать народ, который, — усмехнулся Савва, — не может взять в толк, что у него, Ремира, как, впрочем, и у Сталина, на весь народ все равно не хватит»…
«Как же не разочаровывать народ, если на всех один х… не хватит?» — уточнил Никита.
«Одним давать, а у других отнимать — это слишком просто, — ответил Савва. — Это мог и первый, и второй, и этот… с рыбьей мордой… как его… забыл… Чтобы не разочаровать народ, надо действовать так: сначала каким-то людишкам дать, а потом отнять. А чтобы народ не просто не разочаровался, а еще больше зачаровался, надо этих людишек того… Загадок много, а разгадка одна», — вдруг произнес упавшим голосом Савва.