– Удивительно, что нацистскую песню вы знаете, а стихи одного из величайших и до сих пор в полную меру не оцененных немецких поэтов – нет. Фамилия моя Райнгау, я филолог, преподаю в Штутгартском университете. А стихи принадлежат перу Гельдерлина. На барбакане же я оказался потому, что главный хранитель замка – мой бывший однокурсник по Фрайбургу, и он, конечно, не мог отказать мне в таком удовольствии. Вы удовлетворены?
– И объяснениями, и вином.
– Скажите честно, вы испугались, увидев ночью, почти на крыше…
– Я ужасно обрадовалась! – искренне вырвалось у Джанет. – Знаете, не каждый день такое случается, и к тому же… всегда приятно встретить человека, разделяющего твое собственное легкое безумие, – не опуская синих глаз, призналась она.
– О да, – без тени насмешки подтвердил Хорст. – Я не терплю людей, которые приходят сюда из праздного любопытства, не видя за массивными стенами трагедии… Словом, мало кто понимает, что Шванштайн – это безысходный крик о помощи, вышедший из недр немецкой земли и обращенный к так и не услышавшим его небесам…
И разговор полился непрерывным потоком – тот разговор, когда собеседники с радостью подхватывают мысли друг друга, чувствуя, как счастье понимания своими легкими крылами осеняет их склоненные головы.
В щели подвальных окон погребка уже пробирался робкий розовато-желтый свет. Джанет оглянулась – они были одни, даже кельнер куда-то исчез.
– Вам пора? – спросил Хорст. – А жаль. Я бы хотел просидеть с вами здесь еще много часов. И даже дней. И даже недель и лет…
– То есть провести всю жизнь с женщиной, у которой вы не спросили даже имени?
– Это уже не имеет никакого значения, для себя я могу вас звать, как мне заблагорассудится, Марией или Брюнхильдой…
– И все-таки меня зовут Джанет.
В предрассветной, звонкой и настороженной тишине ее номера он вошел в нее так беззвучно и нежно, как входит летнее утро в распахнутые окна. А когда в небе засветились первые звезды и синий мундир на портрете стал бархатно-черным, Джанет тихо сказала, уткнувшись носом в чуть посеребренный висок:
– Я приехала сюда, чтобы найти свою душу, и, кажется, нашла ее…
А в ответ услышала строки Гельдерлина:
Раскрыт своими временами
Год, как роскошный праздник, перед нами,
И к новым целям намечаем мы дорогу,
И это значит мир…
* * *
Спустя месяц жители Фоейрбаха, северного и самого зеленого района Штутгарта, уже не обращали внимания на стремительную женскую фигуру, каждое утро выходившую из двухэтажного дома вдовы Маульшюс и отправлявшуюся в долгую прогулку по городу с планшетом в руках. Все знали, что Хорст Райнгау привез эту золотоволосую девушку из Баварии, но на самом деле она – чистокровная англичанка. Впрочем, в последнем сильно сомневались, поскольку выговор у нее был самый что ни на есть швабский. Джанет быстро запомнила всех этих дебелых бюргерш по именам и часто дарила им свои маленькие зарисовки городских видов, где знакомые вещи, увиденные ее глазами, приобретали прелесть новизны.
А рисовала Джанет беспрерывно. Щедрая земля южной Германии неожиданно открыла в ней способность запечатлевать ее не условно, а до мучительной честности правдиво, не только в плане настроения, но и в мельчайших подробностях, что, впрочем, никак не лишало ее работы поэтичности. Она перешла на акварель – технику, требующую высокого мастерства, точной руки и мгновенных решений. А пищу для работы город давал нескончаемую.
Лежащий в глубокой долине, как в чаше, круглые стенки которой составляют бесконечные виноградники, Штутгарт можно было считать городом, благословленным Богом: здесь не бывает ветров, а дожди удивительно редки, ибо края чаши надежно притягивают к себе непогоду. Джанет, привыкшая к сырой мороси Ноттингема или продуваемому со всех сторон Трентону, первое время даже не могла поверить этому постоянному блаженству. Она отказалась от помощи Хорста в познании его родного города и ходила по нему одна, внимательным взглядом художника подмечая то, что невидимо другим. И вскоре вся их квартира, занимавшая второй этаж вдовьего дома, превратилась в галерею зарисовок многочисленных улыбок и откровений города. В соответствии с названием,[49] внизу каждого рисунка Джанет ставила легкий изящный росчерк в виде лошадиной головы, ставший чем-то вроде ее фирменного знака. И Хорст, возвращаясь из университета, с жадностью рассматривал эти рисунки, на которых даже ему, местному уроженцу, вдруг открывалось то насмешливое выражение на мордах барашков, бодающихся на часовой башне Старого замка, то почти явственный плач воды, падавшей с лопастей фонтана на Кенигштрассе. И он обнимал стоявшую рядом и ревниво наблюдающую за его реакцией Джанет.
– И все-таки я не могу поймать его душу, – твердила она снова и снова.
– Неужели тебе мало моей души? – смеялся Хорст. – Не стремись к этому: поймав душу города, ты убьешь ее.
В спальне под нежными руками Хорста тело Джанет забывало о своих жестоких былых страстях: в их общении не было угара, было долгое плавание по необъятным океанским просторам, и, вставая с постели, Джанет неизменно чувствовала себя еще прекрасней, еще любимее. Ни один из них ни слова не сказал о свадьбе или вообще о будущем их совместной жизни. Их жизнь была свершившимся и непреложным фактом для обоих, и они не задумывались о большем.
Джанет долго даже не знала, сколько лет ее возлюбленному, но как-то, застав ее выводящей велосипед с огромной плетеной корзиной, прикрепленной сзади, фрау Мутингер из дома напротив спросила, не едет ли она на центральный рынок, чтобы купить к грядущему дню рождения Хорста что-нибудь интересное. Этот разговор очень позабавил Джанет, и вечером она поинтересовалась возрастом возлюбленного.
– А сколько ты мне дашь? – рассмеялся Хорст, закружив ее по столовой, просторной и непорочно-белой, как и вся квартира вообще.
– Иногда мне кажется, что ты моложе меня, а иногда представляешься старым премудрым змием.
– Значит, истина, как всегда, где-то посередине. Увы, через неделю мне исполнится сорок.
– О Господи! – ахнула Джанет. – Ты же мог быть моим отцом!
– Ну, если бы очень постарался… Но я никогда не стремился ни к чему подобному.
– И сейчас?
– А разве к этому имеются основания? – снова засмеялся он.
– Не думаю, – хладнокровно солгала Джанет, уже третью неделю не сомневавшаяся в своих подозрениях.
Она не то чтобы желала забеременеть, она просто знала, что так неизбежно будет, и когда месяц назад они ездили с Хорстом в Зиндельфинген, она, улучив минуту, когда он не видел ее, подошла к знаменитому памятнику Семи Швабам и положила ладонь на голову кудрявому малышу, что, по местным поверьям, приводило к желанному ребенку. От нагретых летним полднем бронзовых кудрей шло ровное тепло, и оно словно бы осталось в ее теле. И уже через неделю, сама не зная по каким признакам, Джанет была уверена, что это тепло сгустилось внутри ее плоского живота в живую пульсирующую точку. Но все-таки она не спешила с признанием – не потому, что сомневалась в реакции Хорста, а потому, что будто ждала какого-то знака извне. И вот его день рождения. Ее известие станет для него подарком, самым неожиданным и самым щедрым.
Ранним августовским утром, когда Хорст еще спал, по-мальчишески приоткрыв губы, Джанет съездила на рынок и привезла полную корзину гиацинтов, лиловых, розовых, белых и густо-синих, как поздняя южная ночь. Неслышно прокравшись обратно, она одним движением высыпала благоухающее содержимое корзины на постель, засыпав именинника с головой.
– Джанет! – его руки потянулись к ней с запутавшимися меж пальцев цветками. И, чувствуя спиной прохладную упругость лепестков, вдыхая их головокружительный запах, усиливающийся от жара их уже сливавшихся тел, она на мгновение приподняла его голову обеими руками: