И ущелье, огорченное, уползло назад, в кряж. Но, говорят, в эту ночь в одной из горных теснин скалы, внезапно сомкнувшись, расплющили лепившуюся у их внутренних срывов деревушку.
Правда, часом спустя, скалы снова чудесно раздались, но внутри были лишь развалины да трупы.
На минуту я оторвал глаза от строк: человек в углу слушал, охватив колено костистыми длиннопалыми руками.
– Старец отпускал щели, – продолжала сказка, – загодя, до зари. Но однажды, уча истово, не унял слов во благовремении. Прокричал петух. Прокричал еще раз. А Старец все учил. И лишь когда предзорье проступило алыми знаками над овидью земли, поднял Старец триперстие для благословения.
Но было уже поздно: разгоралась заря, там-здесь, тут-там по дорогам и тропам застучало колесом и ободом, конским топом и человечьим шагом. Щели проворно уползали, водя пустыми изгибами изо всех сил, по дорогам, тропам и бездорожью. Но там, глядь, одну щель переедет тяжким ободом, там другую прищемит подошвой. И иные, не доползши до своих пределов, стали вщеляться кто куда и как попало: горная расщелина лезла в скрипичную деку, дековая щелина пряталась в черепную кость прохожему. Дальше всех было лунным зигзагам: поняв, что не доползти, толкались туда-сюда, зарождая панику. Иные же щели, окруженные колесным гулом и топотом шагов, сбивались в большие щелиные рои и тут же, на дорогах, вонзались в землю: внезапно разверзлись провалы; люди, кони, телеги с разбегу и расскоку срывались в ямы. Щелиные рои, испуганные грохотом и толчками сверху, вползали глубже и глубже, – и земля смыкалась над людьми и их скарбом. Людская паника множила щелиные страхи; щелиный ужас множил беды людям. И был тот день ущербен и горестен для земли. Старцу и сквозь листные стены и ветвную вязь внятны были стоны и грохоты, проклятия и мольбы, всколебавшие землю: подняв руку с вытянутыми к небу пальцами, он воззвал: эй, Господи, слышишь ли? Вот рука, возьми меня и введи, как хотел, в Твой пресветлый рай: ибо отныне постыла мне земля.
Долго ждали пальцы, протянувшись в небо: не дождавшись, упали вниз и сжались в кулак. Оглянулся Отшельник и видит: теперь он лесу не друг – цветы, встречая его взгляд, брезгливо смыкают лепестковые веки, столетние дубы отворачиваются, злобно ворочаясь на толстых узловатых корнях. Глаз Старца отыскал тропу, тропа отыскала проселок, проселок повел на битую дорогу. И великий святой стал великим грешником, богохульцем и блудодеем.
Я сложил тетрадь и повел глазами по стенкам: вокруг были рты, приоткрытые и растянутые улыбками в длинные узкие щели. Из щелей выдавливалось:
– Недурно.
– Очень мило.
– Только вот конец у вас – того… смят.
– Кстати, тут есть один штрих…
Высвободив взгляд из роя глаз, я глянул в угол у двери – человек в наглухо застегнутом сюртуке молчал.
Сцепленные костистые руки не выпускали колена; рот будто слипся.
Мне было чуть не по себе:
– Однако не пора ли нам?
Человек, молчавший в углу у двери, расцепив руки, поднялся во весь свой высокий рост и отчеканил сухим негромким голосом:
– Двадцать семь второго.
Затем, учтиво мне поклонившись, повернулся к двери и исчез за порогом.
– Так поздно? Не может быть.
Десятки пальцев зашарили в жилетных карманах: да, действительно.
– До свиданья.
– Прощайте.
Иные еще улыбались. Другие уже зевали.
III
– Мне налево. И вам?
– Нет.
Я вышел на прямую линию бульвара и тихо шагал меж длинного ряда теней, снятых лунным лучом с древесных крон и аккуратно уложенных им вдоль по песку аллеи. Бульвар был безлюден. Скамьи пусты. Но вдруг со скамьи слева прочернел чей-то длинный и тонкий силуэт; силуэт был будто знаком, – нога за ногу, колено, схваченное руками, лицо затенено широкополым фетром, надвинутым на лоб. Да, это он.
Я замедлил шаги.
– Поджидаю вас здесь.
Не меняя позы, он лишь нервным движением плеча указал на скамью. Я сел рядом. С минуту длилось молчание.
– Скажите, – начал он вдруг, внезапно распрямляясь и близя лицо к лицу, – среди щелей, сползавшихся к Старцу, была ли и та неистребимая щель, что всегда меж «я» и «я»? Вот – сейчас сидим рядом: от головы до головы аршин… а может быть, и миллионы миль? Не правда ли? Кстати, – незнакомец приподнял шляпу, – меня зовут – Лёвеникс, Gotfrid Lцvenix, – ударил он по слогам, будто стараясь мне что-то напомнить.
Мы крепко пожали друг другу руки.
– Ну вот. К делу: подзаголовок «Собирателя щелей», – начал он, снова складываясь в привычную позу (нога на ногу, колено в ладони, острые углы плеч кверху), – «сказка», не так ли?
– Да.
– Гм. Я думаю: если бы в сонм снов явилась явь, – они, сны, приняли бы ее как свою. По-вашему, «сказка», а по-моему, – протокол. Научный факт. Правда, понятия ваши спутаны и даны не в точных словах. Но спутанность – не фантазм. Фантазм (я не поэт, мне трудно судить) легче делать из цифр, чем из туманов. Вам, должно быть, неинтересно?
– Напротив.
– Primo: ошибка в эмоции; этому не улыбаются: улыбкой вы как щелью отрезали себя от темы о щелях. Вам мнится, будто темой играете вы, будто она в расщепе пера, – но на самом деле, стоит лишь вдуматься, не вы темой, тема играет и вами, и мной… и все вот это (он описал рукою круг, – прокружив за рукою глазами, я увидел сперва землю у ног, потом верхушки деревьев, потом россыпь звезд вверху, а там скаты кровель и снова землю у ног), – да, все это, я утверждаю, ущемлено пустой щелью. Да-да. «Тема о щелях»: да знаете ли вы, что у ее дна? Вы вот боитесь покинуть пространство. Так принято – говорить о щелях в доске, в почве там, и так далее. Но если б властью хотя бы фантазии, что ли (не этим ли жива поэзия), вы попробовали пересадить ваши щели из дюймов в секунды, из пространств во время, то вы увидали бы…
– Мне не совсем понятно, – пробормотал я.
– Совсем понять – тут и нельзя, – грубо оборвал Готфрид Лёвеникс, – может, и лучше – недопонять. Кстати, давно ли вы начали думать об этом?
– Не помню. Тема, собственно, так, случайно, подвернулась под перо. Месяца два, может, три тому назад.
Лёвеникс улыбнулся.
– Ага. Ну а я вот уж тринадцатый год не покидаю моего щелиного царства. У меня не от сказок пошло – нет. Тринадцать лет тому назад, во время первых моих опытов по психофизиологии зрительного процесса, я наткнулся на вопрос о прерывности нашего видения.
Как бы ввести вас в суть: например, вы в авто; взрывы бензина внутри моторного цилиндра – прерывисты, толчками бьют о поршень. Это внутри. Снаружи же – непрерывное плавное кружение колес. Есть, как бы сказать, известная видимость видения: человеку с обнаженным зрачком мнится, что фиксируемая им вещь непрерывно, во все доли доль секунды, – как бы связана с зрачком не рвущимся ни на миг лучом. Однако я усомнился в этом. Искровая вспышка электрической машины длится всего одну пятидесятитысячную секунды. Но удерживается в глазу в течение одной седьмой секунды. Таким образом, семь кратких мельков искр, отделенных друг от друга паузами почти в седьмую долю секунды, будут восприняты глазом как непрерывное, секунду длящееся горение искры. Но ведь подлинное-то ее горение в данном случае отняло лишь семь пятидесятитысячных секунды.
То есть 49993/50000 длительности опыта – была тьма, воспринятая как свет. Поняли? Растяните теперь: секунду в минуту, минуту в час, час в год, в век, взрастите искру в солнце, – и окажется: можно убрать солнце с орбиты на девяносто девять сотых дня, и мы, живущие под солнцем, не заметим этого, понимаете, не заметим и, брошенные в тьму, будем радоваться мнимому солнцу и мнимому дню. Вам скучно?
– Нет.
– Мысль моя оперлась на опыты. Собственно, опыты были сделаны до меня: самый факт толчкообразности видения, прерывистости восприятия, скажем, кинофильмы, продергивающейся перед глазом, достаточно известен. Но стать перед фактом – мало: надо уметь войти в факт. Меж мгновениями, когда лента, сняв с ретины одно изображение, продергивается, с тем чтобы дать другое, вклинен миг, когда у глаза все уже отнято и ничего еще не дано: в этот миг глаз перед пустотой, но он видит ее: видение мнится ему видением.