Но помимо декларативных выступлений, в повседневной жизни Совета и Исполнительного комитета все речи, все разговоры, разъяснения, выступления – устные, печатные – пленума, отдельных групп, отдельных лиц, рассылаемых по стране и фронту – клонились к разрушению авторитета правительства. «Не нарочно, но постоянно, – говорит Станкевич, – комитет наносил смертельные удары правительству».
Сознательно разрушая дисциплину в армии приказом № 1, декларацией прав солдата и постоянным воздействием на военное законодательство и войсковые организации, унизив и обезличив командный состав, Совет одновременно возвещал, что «армия сильна лишь союзом солдат и офицерства», что «командному составу должна быть предоставлена полная самостоятельность в области оперативной и боевой деятельности, решающее значение в области строевой и боевой подготовки».
Любопытно, кто же направлял военное законодательство по пути демократизации, ломая все устои армии, вдохновляя Поливановскую комиссию, связывая по рукам двух военных министров? Состав лиц, выбранных в начале апреля от солдатской части Совета в исполнительный комитет, определяется так:[72]
Характеристику же их предоставлю Станкевичу: «вначале попали истерические, крикливые и неуравновешенные натуры, которые в результате ничего не давали комитету»… Потом вошли новые с «Завадьей и Бинасиком во главе. Последние добросовестно, насколько в силах, старались справиться с морем военных дел. Но оба были, кажется, мирными писарями в запасных батальонах, никогда не интересовавшимися ни войной, ни армией, ни политическим переворотом»…
Наиболее ярко двойственность и неискренность Совета выражались в вопросе о войне. Левые интеллигентские круги и революционная демократия в большей части своей исповедывали идеи Циммервальда и интернационализма. Естественно поэтому, что первое слово, с которым Совет обратился «к народам всего мира» (14 марта 1917 года), было:
– Мир!
Но мировые проблемы, бесконечно сложные в сплетении национальных, политических, экономических интересов народов, расходящихся в понимании предвечной мировой правды, не могли быть разрешены таким элементарным путем. Бетман-Гольвег ответил презрительным молчанием. Рейхстаг 17 марта 1917 года большинством всех голосов, против голосов обеих социал-демократических фракций, отклонил предложение о заключении мира без аннексий. Немецкая демократия устами Носке сказала: «нам из-за границы предлагают устроить революцию; если мы последуем этому совету, то рабочие классы постигнет несчастье»; в стане союзников и среди союзной демократии советский манифест вызвал лишь недоумение, тревогу и неудовольствие, особенно ярко выраженные в речах прибывших в Россию Тома, Гендерсона, Вандервельде и даже нынешнего французского большевика Кашэна.
В дальнейшем к слову «мир» Совет прибавил новое определение «без аннексий и контрибуций, на основе самоопределения народов». Теоретичность этой формулы немедленно же столкнулась с реальным вопросом об оккупированной немцами западной и южной России, о Польше, о разоренных немцами странах – Румынии, Бельгии и Сербии, об Эльзас-Лотарингии и Познани, наконец о том рабстве, экспроприациях и принудительном труде для войны, которым были подвергнуты немцами все страны, подпавшие под их власть. Ибо, согласно программе немецких социал-демократов, опубликованной наконец в Стокгольме, – для французов в Эльзасе и Лотарингии, поляков в Познани и датчан в Шлезвиге предназначалась только культурно-национальная автономия, под скипетром германского императора.
В то же время, всемерно поощрялась идея самостоятельности Финляндии, русской Польши, Ирландии. Требование возвращения немецких колоний находилось в каком-то трогательном единении с обещаниями самостоятельности Индии, Сиаму, Корее…
Сhаnteсlаir не вызвал солнца. Протянутая рука стыдливо повисла в воздухе. Совет вынужден был признать, что «нужно время, чтобы народы всех стран восстали и железною рукою принудили своих царей и капиталистов к миру»… А пока «товарищи-солдаты, поклявшись защищать русскую свободу», не должны «отказываться от наступательных действий, которых может потребовать боевая обстановка»… В среде революционной демократии наступила растерянность, ярко выраженная в словах Чхеидзе: «мы все время говорили против войны, как же я могу теперь призывать солдат к продолжению войны, к стоянию на фронте!».[73]
Но слова «война» и «наступление» были все-таки произнесены. Они разделили советских социалистов на два лагеря – «оборонцев» и «пораженцев». Теоретически, к первым принадлежали только правые группы соц. революционеров, народные социалисты, «Единство» и трудовики. Прочие социалисты исповедовали немедленную ликвидацию войны, и углубление революции путем внутренней классовой борьбы. Практически же, при голосовании вопроса о войне, к оборонцам присоединялась большая часть соц. рев. и соц. дем. меньшевиков. Но выносимые формулы носили на себе печать этой двойственности – ни мира, ни войны. Церетелли призывал «пробудить движение против войны во всех странах, как союзных, так и враждебных». Съезд делегатов советов р. и с. депутатов в конце марта, вынес не совсем определенное постановление, в котором, после требования отказа от «аннексий и контрибуций», предъявленного всем воюющим державам, указывалось все же, что «пока война продолжается, крушение армии, ослабление ее устойчивости, крепости и способности к активным операциям, было бы величайшим ударом для дела свободы и для жизненных интересов страны». В начале июня второй съезд вынес новую резолюцию, которая наряду с определенным заявлением, что «вопрос о наступлении должен быть решаем исключительно с точки зрения чисто военных и стратегических соображений», вместе с тем, внушала явно пораженческую идею: «окончание войны путем разгрома одной из групп воюющих сторон послужило бы источником новых войн, еще более усилило бы рознь между народами и довело бы их до полного истощения, голода и гибели». Революционная демократия, очевидно, смешала два понятия: стратегическую победу, знаменующую окончание войны, и условия мирного договора, которые могут быть человечны и бесчеловечны, справедливы и несправедливы, дальновидны и близоруки.
Итак, следовательно – война, наступление, но без победы.
Небезынтересно указать, что такую же формулу произнес еще в 1915 году прусский депутат и редактор «Vоrwаerts'а» Стребель: «я исповедую открыто, что полная победа империи не послужит на пользу социал-демократии»…
Не было той области государственного управления, в которую бы не вмешивался Совет и Исполнительный комитет, с той же двойственностью и той же неискренностью, которые вызывались, с одной стороны, боязнью нарушить основные догмы своих учений, и с другой – явной невозможностью претворения их в жизнь. В государственном строительстве, творческой работы его не было и не могло быть. В области экономической жизни страны, в аграрном и рабочем вопросе, эта деятельность ограничивалась опубликованием широковещательных партийных социалистических программ, осуществление которых даже в глазах министров-социалистов, в обстановке анархии, войны и экономической разрухи, было невыполнимо. Тем не менее, эти резолюции и воззвания принимались в народе, на фабрике и в деревне, как «разрешение», возбуждали страсти, вызывали желание к немедленному и самочинному проведению их в жизнь. А вслед за такой подготовкой народных стремлений, тут же следовали сдерживающие воззвания: «потребовать немедленного и беспрекословного исполнения всех предписаний Временного Правительства, которые оно сочтет необходимым издать в интересах революции и внешней безопасности страны»…[74]
Но декларативная литература далеко еще не определяет характер деятельности Совета.