Литмир - Электронная Библиотека

Мы не будем, конечно, ее здесь излагать, но скажем несколько слов об общем ее духе и направлении. Сближение с Францией – в политике внешней, а во внутренней – общая политическая реформа, задуманная Александром и Сперанским, и освобождение крестьян являются главным объектом критики нашего историографа. Закон о свободных хлебопашцах, мероприятия по ограничению сдачи в рекруты не в очередь, начало освобождения крестьян в Лифляндии, – все это производило самое потрясающее впечатление на дворянство того времени, еще гораздо менее подготовленное к отмене крепостного права, нежели дворянство при Александре II. Наклонность императора к освобождению и либеральные мнения Сперанского, его главного сотрудника этого времени, были достаточно известны и порождали массу слухов, тревоживших дворянство, которое в этом кровном интересе своем сходилось с вельможеством и чиновничеством. Крепостное право объединяло интересы всех привилегированных сословий и заставляло их бояться всяких либеральных начинаний, принципиальная связь которых с падением крепостного права чувствовалась всеми. Карамзин явился искусным и талантливым выразителем тревог и опасений своего сословия: “Законодатель должен смотреть на вещи с разных сторон, – писал он в Записке, – а не с одной; иначе, пресекая зло, может сделать еще более зла. Так, нынешнее правительство имеет, как уверяют, намерение дать господским людям свободу. Должно знать происхождение сего рабства”.[7] Излагая эту историю (не совсем правильно), автор приходит к заключению, что земля всегда принадлежала дворянству (“с IX века!”) и что нынешние крепостные слагаются из двух разрядов: прежних холопей, которые всегда были рабами, и потомков тех свободных крестьян, которые были прикреплены Годуновым, но, “как мы не знаем ныне, которые из них происходят от холопей и которые от вольных людей, то законодателю предстоит немалая трудность в распутывании сего узла Гордиева”. Карамзин признает за законодателем право лишь восстановить свободу потомков свободных крестьян, выражаясь его словами: “Право монарха самодержавного отменять уставы своих предместников” (в данном случае царя Бориса и других). Карамзин, правда, понимает, что освобождение всех крестьян может быть основано на праве естественном, но замечает: “Не вступая в дальнейший спор, скажем только, что в государственном общежитии право естественное уступает гражданскому”. Затем следуют всевозможные предостережения от тех ужасов безначалия, своеволия и преступления, которые ожидают Россию в случае освобождения крестьян: “Не знаю, хорошо ли сделал Годунов, отняв у крестьян свободу, – пишет по этому поводу Карамзин, – но знаю, что теперь им неудобно возвратить оную. Тогда они имели навык людей вольных, теперь они имеют навык рабов. Мне кажется, что для твердости бытия государственного безопаснее поработить людей, нежели дать им не вовремя свободу, к которой надо готовить человека исправлением нравственным”. С такою же решительностью и резкостью критикует Карамзин все остальные либеральные планы этого времени и представляет горячую защиту существующего строя против всяких планов преобразовать его. Он отрицает даже право за Александром: “Государь! Ты преступаешь границы своей власти. Наученная долговременными бедствиями, Россия перед святым алтарем вручила самодержавие твоему предку и требовала, да управляет ею верховно, нераздельно. Сей завет есть основание твоей власти; иной не имеешь; можешь все, но не можешь законно ограничить ее!”

Таковы основы принципиальной критики всего направления, которого лучшим и серьезнейшим представителем был Сперанский. Карамзин, однако, не довольствуется критикой принципиальной, но с еще большею горячностью обрушивается на те законодательные мероприятия, в которых уже выразилось это направление. Учреждение государственного совета, учреждение министерств, гражданское уложение, закон о сдаче рекрутов помещиками, указ о свободных хлебопашцах, финансовые планы Сперанского, – ничего не забыто в этой критике и все жестоко осуждено. Нетерпимость и явная несправедливость многих осуждений сами собою бросались в глаза и вредили тем целям, которые преследовал Карамзин, потому что вызывали протест неудовольствия в Александре; но общее настроение мыслей и чувств императора начинало уже и ранее склоняться в пользу идей, выразителем которых явился ныне Карамзин. Записка Карамзина дала искусно и не без таланта составленное принципиальное основание этому новому настроению Александра. В этом ее важное историческое значение вообще, в биографии Сперанского в частности. Александр, сперва недовольный крайними резкостями и несправедливостями Записки, затем оценил значение ее принципов и приблизил Карамзина, поощряя его в исторических трудах, которые велись и составлялись в том же духе и направлении, как и Записка о древней и новой России.[8]В Твери, в марте 1811 года, у великой княгини Екатерины Павловны отрывки из своей Истории Карамзин читал Александру. Выпущена в свет она была, как известно, значительно позже, после Отечественной войны. Явная оппозиция Сперанскому не ограничивалась Запискою Карамзина. Против его финансовых планов восставал министр финансов Гурьев и подал записку член государственного совета Чичагов. Враги Сперанского пользовались также услугами вышеупомянутого ученого немца Розенкампфа. Все это, вместе с общим духом легитимизма, уже начинавшего царить в умственной атмосфере того времени, все более и более отклоняло Александра от либеральных идей и все решительнее отдаляло от Сперанского. В начале 1811 года, при свидании с Карамзиным, Александр уже благосклонно выслушивает горячие возражения Карамзина против либеральных идей и поощряет его исторические труды, написанные в том же духе, однако в это время он еще не соглашается с Карамзиным. Через год, в разговоре с де Сенгленом, мы уже видим Александра, осуждающего Сперанского за либерализм. Так в течение этого времени постепенно изменялось настроение, а с ним и намерения императора. Сперанский был, конечно, теперь не у места. Александру надлежало с ним расстаться. Вопрос заключался только в том, как должно произойти это событие.

Сперанский сам начинал видеть, что он становится не ко двору. Еще в начале 1811 года он просил у Александра отставки от должности государственного секретаря и статс-секретаря по делам Финляндии. В записке, поданной им по этому поводу, находим следующие поучительные и благородные строки: “Представляясь попеременно то в виде директора комиссии, то в виде государственного секретаря; являясь, по повелению Вашему, то с проектом новых государственных постановлений, то с финансовыми операциями, то со множеством текущих дел, я слишком часто и на всех почти путях встречаюсь и со страстями, и с самолюбием, и с завистью, а еще более с неразумием. Кто может устоять против всех сих встреч? В течение одного года я попеременно был мартинистом, поборником масонства, защитником вольности, гонителем рабства и сделался наконец записным иллюминатом. Толпа подьячих преследовала меня за указ 6 августа эпиграммами и карикатурами. Другая такая же толпа вельмож, со всею их свитою, с женами и детьми, меня, заключенного в моем кабинете, одного, без всяких связей, меня, ни по роду моему, ни по имуществу не принадлежащего к их сословию, целыми родами преследуют, как опасного уновителя. Я знаю, что большая их часть и сама не верит сим нелепостям, но, скрывая собственные страсти под личиной общественной пользы, они личную свою вражду стараются украсить именем вражды государственной. Я знаю, что те же люди превозносили меня и правила мои до небес, когда предполагали, что я во всем буду с ними соглашаться, когда воображали найти во мне послушного клиента и когда пользы их страстей требовали противоположить меня другому. Я был тогда один из лучших и надежнейших исполнителей. Но как только движением дела был я приведен в противоположность им и в разногласие, так скоро превратился в человека опасного и во все то, что Вашему Величеству известно более, нежели мне. В сем положении мне остается или уступить им, или терпеть их гонение. Первое я считаю вредным службе, унизительным для себя и даже опасным. Дружба их еще более тягостна для меня, нежели разномыслие. К чему мне разделять с ними дух партий, худую их славу и то пренебрежение, коими они покрыты в глазах людей благомыслящих? Следовательно, остается мне выбрать второе. Смею думать, что терпение мое и опыт опровергнут все их наветы. Удостоверен я также, что одно слово Ваше всегда довлеет отразить их покушения. Но к чему, Всемилостивейший Государь, буду я обременять Вас своим положением, когда есть самый простой способ из него выйти и раз навсегда прекратить тягостные для Вас и обидные для меня нарекания?”

вернуться

7

Нельзя не упомянуть, кстати, о сведении, сообщаемом профессором Иконниковым, что “сначала (1810 год) Карамзин было заискивал покровительства Сперанского”. А между тем 1810 год так близок к марту 1811 года, когда подана Записка Карамзина, и в 1810 году было уже осуществлено почти все, критикуемое в Записке 1811 года.

вернуться

8

По выходе в свет первых томов “Истории государства Российского”, в1816 году, Карамзину была пожалована Анненская лента за исторические труды; но при этом, по свидетельству графа Блудова, государь дал ему знать, что награждает не столько за его историю, сколько за его “Записку о древней и новой России”.

12
{"b":"114217","o":1}