Тогда же император отвечал на адрес сановников, напоминавший о “воле народа” и о “восстановлении всех либеральных принципов”: “Государи – первые граждане (citoyens) государства: их власть соразмеряется с интересами их наций. Отказываюсь от идеи великой империи, которой я положил лишь основание в течение пятнадцати лет”. И явилось примирительное министерство: Карно находился рядом с Фуше. Главой Государственного совета был назначен тот самый Бенжамен Констан, который накануне громил в журналах “Аттилу, Чингисхана”. И ему-то было поручено начертать новую Хартию.
Наполеон, который подсмеивался над “цепью времен” в Хартии Бурбонов, сам назвал свою Хартию Дополнительным актом “к учреждениям империи”. Зато он набросал такое вступление: “Доселе я старался создать в Европе великую федеративную систему, согласно с духом эпохи и на пользу цивилизации: отныне же у меня одна только цель – возвеличить благоденствие Франции утверждением политической свободы. В Акте очевидны все основы этой свободы: полный демократизм выборов (никакого ценза), почти полная законодательная власть палат с безусловным правом низвергать министров и определять рекрутские наборы, упразднение государственной церкви, феодальных привилегий и чрезвычайных судов, наконец, личная свобода. В особенности была подчеркнута свобода печати: Наполеон заметил, что в последний год на него вылили уже все помои, а для врагов еще остается довольно чернильной грязи. Предварительная цензура была отменена; малейшие проступки печати могли рассматриваться судом присяжных. И Францию наводнили листки и газеты, где авторы, с полной подписью, всячески издевались над императором и называли его правление “временным”.
Но и Дополнительный акт никого не удовлетворил. Плебисцит о нем не дал и полутора миллионов “да” – менее половины того числа голосов, которым была утверждена империя. В палату депутатов были избраны в большинстве либералы да республиканцы. Из провинций доносили императору: “Всеми овладевает уныние. Везде женщины – ваши отъявленные враги, а во Франции нельзя пренебрегать таким противником”. Да и ветераны ворчали: “Мы не знаем Толстяка Папашу (Людовик XVIII ), но нам надоела война”. И добровольцев явилось всего шестьдесят тысяч.
Дело в том, что никто не верил в превращение Цезаря в Цинцинната. И император поддерживал роковое противоречие. Увидав в Акте статью, воспрещавшую отбирать имущества за политические проступки, он закричал: “Меня толкают на чужой путь, меня ослабляют, сковывают цепями! Франция ищет меня – и не находит. Она спрашивает: что сталось со старой рукой императора, которая нужна ей для усмирения Европы?.. Когда настанет мир, тогда видно будет. У всякого своя природа: моя – не ангельская”. Этот “человек народа”, который называл в Гренобле французов “гражданами”, перешел в Париже к слову “подданные”. Он признал наследственное право пэров и восстановил пышный двор. Наконец, при обнародовании Дополнительного акта было воскрешено феодальное Майское Поле – допотопный, холодный маскарад. Владыка и его братья появились в театральных костюмах из белого бархата, в испанских плащах, усеянных золотыми пчелами (эмблема империи), в шляпах с широкими полями и страусовыми перьями. Кругом поднялся ропот негодования, посыпались насмешки интеллигенции. И как только открылись палаты, императора попросили не увлекаться “соблазнами победы”.
Но эти советы запоздали: Наполеон должен был или опять воевать со всею Европой, или бежать, как похититель, застигнутый на месте преступления.
Французы не верили речам Наполеона о свободе, чужестранцы не верили его внезапному миролюбию. Европа и вообще опасалась “мятежной” нации. Оттого, как при Людовике XIV, все ее заботы состояли теперь в том, чтобы “заковать” ее в “естественные” границы. И вот, явившись на Венский конгресс, “союзные державы”, или “четверо” (Россия, Пруссия, Австрия и Англия), все предрешили заранее, помимо Франции, надеясь кстати попользоваться наследием ее миродержца. Но Талейран как истинный “хромой бес”, по словам самих дипломатов, сразу смутил их и перессорил. Этот “цареубийца”, предатель всех и всего стал жрецом “принца, на котором зиждется весь общественный порядок”: так он назвал легитимизм.
Эта политика, нити которой тянутся, с одной стороны, до Ришелье, с другой – до Наполеона III, была ловким ходом против Габсбурга и Гогенцоллерна, так как она поддерживала выгодную для Франции раздробленность Германии и Италии. И сами дипломаты Венского конгресса, которые сначала “гнушались” Талейраном, должны были признать его своим главой. Но политика законности шла вразрез с “интересами” трех северных держав, вытекавшими из “права завоевания”. Россия и Пруссия хотели поделиться землями саксонского короля, который томился в берлинском плену за свою преданность “тирану”. Царь накричал на Талейрана за его “бескорыстные” принципы: он грозился даже, что “выпустит на Бурбонов чудовище”, если те не уймутся. А король занял своими войсками Саксонию.
Поднялась мировая буря и без “чудовища”. Немецкие потентаты завопили, что гогенцоллернское занятие Саксонии – “узурпация” хуже наполеоновской, и опять бросились в объятия Франции. Англия и Австрия вздрогнули при мысли о новом усилении своих старых соперниц. С помощью Талейрана они заключили “конвенцийку” с Францией, как называл союз трех против двух “хромой бес”, потирая руки: новая коалиция обязывалась даже оружием охранять условия Парижского мира. Россия и Пруссия должны были умерить свои желания. Но затем они чуть не поссорились между собой и с Австрией из-за польских земель.
Вдруг всех объединил ужас: пришло известие об исчезновении эльбского императора. Затем последовал взрыв ярости: даже Франц I обозвал своего зятя “авантюристом”, проходимцем. Особенно горячился опять царь: он готов был “положить своего последнего человека и последний грош”, чтобы истребить “чудовище”. Тотчас же, без совещаний, державы подписали декларацию, изготовленную Талейраном. Она объявляла Бонапарта “сумасбродным и немощным злодеем, врагом и разрушителем всеобщего спокойствия”; она изъяла его “из гражданских и общественных отношений” и предоставила “всенародной мести”.
Образовалась седьмая коалиция, с целью охранить и “дополнить” Парижский договор. Напрасно Наполеон осыпал державы мирными предложениями; напрасно он послал царю “конвенцийку”, забытую Людовиком XVIII у себя на столе: монархи не принимали его послов, не распечатывали его писем; они даже арестовывали его курьеров. Мария-Луиза объявила, что предпочитает Вену Парижу, и у римского короля французская гувернантка была заменена австриячкой. Английские корабли окружили Францию, а к ее границам стягивалось более миллиона солдат коалиции. По словам Александра, их задачей было “низвергнуть гения зла вторично, и уже в последний раз”.
Наполеону оставалось дерзать. Он знал, что у союзников пошли старые распри. Русские с австрийцами тащились еще вдалеке. Франц I опасался за свой тыл: Мюрат внезапно изменил державам и уже пробрался со своими войсками к реке По. Готовы были только пруссаки Блюхера да англичане и немцы Веллингтона, стоявшие близ Брюсселя. Правда, их одних было не меньше двухсот пятидесяти тысяч. Но они стояли врассыпную, беспечно, с массой новобранцев: сам Веллингтон называл свое воинство “отвратительным”. Этот медлитель побаивался “гения побед” и думал только об укрепленной обороне, о “прикрытии всего”; а у его “братца”, фельдмаршала-Вперед, войска чуть ли не голодали.
У Наполеона дело закипело по-старому, как только он убедился, что все его спасение – в натиске. Он вдруг образовал отличную и чисто национальную армию. Она состояла преимущественно из ветеранов, вернувшихся из плена и жаждавших отомстить, особенно англичанам, которые мучили их на галерах. И император позволил им идти в атаку под звуки марсельезы, покрыв трауром своих орлов до новой победы. Хотя эта армия была вдвое меньше неприятельской, зато у нее было больше пушек и она была лучше снаряжена. А во главе ее стояли старые молодцы: Ней, Сульт, Даву и другие. Театр войны был благоприятен французам: бельгийцы и голландцы сочувствовали им. Сам император создал план, достойный героя Аустерлица, отличавшийся величавой простотой: он решил внезапно врезаться клином между Веллингтоном и Блюхером, пользуясь знаменитым “французским натиском”.