Байрон уже после первого припадка начал подозревать, что его конец близок. В начале марта он писал: «Мне известно, что состояние моего здоровья очень ненадежно. Но я все-таки должен оставаться в Греции, так как лучше умереть за делом, чем в безделье». В конце марта временное правительство Греции предложило ему пост губернатора Мореи и пригласило приехать на военный конгресс, который должен был собраться в начале апреля в Силоне. Байрон обещал отправиться на конгресс, но ему уже не суждено было исполнить этого обещания. 9 апреля он получил радостное письмо от Августы: сестра сообщала ему, что дочка его Ада уже совсем поправилась после своей болезни и что ее собственное здоровье было гораздо лучше прежнего. По случаю получения таких хороших известий он решил в тот день отправиться на прогулку верхом, чего не делал против своего обыкновения уже целых три дня из-за непрекращавшегося дождя. Погода в этот день была ненадежной, и можно было каждую минуту ожидать дождя, но Байрон решил рискнуть, несмотря на то, что все уговаривали его остаться дома. Его сопровождали на прогулку граф Гамба и несколько сулиотов. Сначала погода благоприятствовала, и Байрон, увлекшись, пустил лошадь в галоп. Когда он таким образом сильно разгорячился, на него вдруг хлынул проливной дождь и в несколько минут промочил его до костей. Будучи в таком состоянии, поэт все-таки настаивал на том, чтобы возвращаться домой, как обычно, в лодке, и, на просьбы своего спутника не делать этого, с улыбкой отвечал: «Хороший бы из меня вышел солдат, если бы я обращал внимание на такие пустяки». Но это оказалось не пустяком, а смертью. Немедленно по возвращении домой Байрон почувствовал страшную боль во всем теле и сильную лихорадочную дрожь. Но на другое утро он встал в обычное время и совершил прогулку верхом в оливковой роще. 11 апреля снова последовал сильный припадок лихорадки, и, когда до 14 апреля ему не стало лучше, решили послать за врачом в Занте. К несчастью, страшная буря, свирепствовавшая тогда на море, помешала исполнению этого решения, и пришлось довольствоваться теми медиками, которые были в Миссолонгах. Когда один из этих врачей посоветовал Байрону пустить себе кровь, чтобы ослабить лихорадочный жар, он сначала наотрез отказался. «Если мой час настал, – сказал он, – я все равно умру, пущу ли себе кровь или нет». Но на следующее утро, когда тот же врач намекнул ему, что он может лишиться рассудка, если будет дольше противиться кровопусканию, больной тотчас протянул свою руку и гневно воскликнул: «Вот вам, кровопийцы; возьмите у меня сколько угодно крови, но только кончайте поскорее!» На другой день кровопускание повторили, но больному нисколько не становилось лучше: он быстро и заметно угасал.
Уход за Байроном все это время был очень усердный, так как все окружающие были сильно привязаны к нему; но хлопоты и беготня всех его слуг и приятелей больше беспокоили его, чем приносили пользу. В квартире его господствовал страшнейший сумбур, так как слуги и члены его свиты, принадлежа к различным национальностям, совершенно не понимали друг друга. 18 апреля больной, хотя и чувствовал себя во всех отношениях хуже, попытался все-таки добраться при помощи слуги до соседней со спальней комнаты и там некоторое время занимался перелистыванием книги, после чего вернулся обратно к своей постели. В этот день начиналась Пасха; греки имеют обыкновение встречать светлый праздник пистолетными выстрелами; но на этот раз во всем городе царила мертвая тишина. Военные патрули ходили по улицам и, сообщая жителям об опасности, угрожавшей их благодетелю, просили воздерживаться от всякого шума, который мог бы его беспокоить. К вечеру 18-го Байрону стало еще хуже; он уже чувствовал приближение конца. Вокруг его постели стояли верные слуги и обожавший его граф Гамба и горько плакали, хотя понимали, что этого не следовало делать в присутствии умирающего. Заметив общие слезы, Байрон полуулыбаясь сказал: «О questa è una bella scena!» («Какая прекрасная сцена!»).
Вскоре после этого у него начался бред, причем умирающий говорил в бреду наполовину по-английски, наполовину по-итальянски. Он воображал, что ведет отряд свой на приступ, и кричал: «Вперед, вперед, смелее, за мной!» Придя через некоторое время в себя, Байрон выразил желание дать последние поручения своему старому слуге Флетчеру. Началась раздирающая душу сцена между больным, с трудом выговаривавшим слова, и слугой, тщетно пытавшимся понять его.
Мы передадим эту сцену словами биографа поэта – Томаса Мура: «Когда Флетчер спросил, не принести ли ему перо и бумагу, чтобы записать все, что он скажет, больной отвечал: „О нет! На это не хватит времени, уже почти все кончено. Пойди к моей сестре – скажи ей… пойди к леди Байрон… ты увидишь ее и скажи ей…“ Здесь голос его оборвался, но он продолжал в течение почти 20 минут серьезно бормотать что-то, но, кроме нескольких бессвязных слов, невозможно было ничего разобрать. Это были всё имена – „Августа, Ада, Гобгауз“. Затем он сказал: „Теперь ты знаешь все“. – „Милорд, – отвечал с отчаянием Флетчер, – я не понял ни одного слова из того, что вы говорили“. – „Не понял меня, – воскликнул Байрон с бесконечной грустью во взоре, – как жаль! Значит, уже слишком поздно, все кончено…“ Он после этого пытался произнести еще несколько слов, но из них можно было разобрать только – „сестра моя, дитя мое…“ Байрону дали после этого успокоительное средство, и он заснул. Через полчаса он проснулся, и ему дали новую дозу этого лекарства. Он начал говорить в полузабытьи: „Бедная Греция… бедный город… бедные слуги мои… Зачем я не знал этого раньше?.. Мой час настал, – я не боюсь смерти, но почему я не отправился домой раньше, чем поехал сюда?.. Есть вещи, для которых мне хотелось бы жить, но, вообще, я готов умереть…“ Около 6 часов вечера того же дня он произнес последние слова свои: „δει με νυν χαθευδειν“ („Teперь мне надо заснуть“), потом повернулся к стене и тотчас же погрузился в бессознательное состояние, из которого уже больше не выходил. Ровно через 24 часа после этого, т. е. в 5 часов 45 минут вечера 19 апреля, он в последний раз открыл глаза и тотчас же закрыл их опять. Все было кончено. Одного из величайших гениев XIX века не стало!..»
Весть о смерти великого поэта глубоко опечалила весь цивилизованный мир; но сильнее и глубже всех была, конечно, печаль того народа, которому он посвятил последние дни свои и среди которого он умер, борясь за его освобождение. Утром, на другой день после смерти Байрона, из орудий главной батареи Миссолонги было сделано 37 выстрелов, по числу лет, которые прожил великий поэт. Все торговые и промышленные учреждения были закрыты в течение трех дней; все общественные увеселения были строго запрещены; во всех церквях горячо молились за упокой души усопшего, и в продолжение 21 дня весь город был в глубоком трауре. По всей Греции только и слышалось: «Лорд Байрон умер!», «Великого человека не стало!» Города греческие спорили о том, кому из них должна была принадлежать честь хранить у себя останки великого поэта. Афины предлагали храм Тезея. Жители Миссолонги просили, чтобы им оставили хоть сердце усопшего благодетеля своего… Но друзья поэта решили повезти его останки в Англию, хотя он при жизни всегда выражал желание не быть похороненным на родине. 29 июня корабль «Флорида», доставлявший гроб с набальзамированным телом Байрона, прибыл в Лондон. В течение трех дней тело поэта было выставлено для публики в доме сэра Эдварда Кнечбуля, на Большой Георгиевской улице, после чего оно было торжественно вывезено из Лондона. До городской заставы печальный кортеж сопровождали многочисленные аристократические экипажи с друзьями, почитателями покойного поэта. Похороны состоялись в пятницу 16 июля в маленькой церкви деревни Гакнель, находящейся недалеко от города Ноттингема. Гроб Байрона был поставлен рядом с гробом его матери в фамильном склепе. В алтаре церкви потом была помещена доска из белого мрамора со следующей надписью:
«В склепе, находящемся под этим местом, где похоронены многие из его предков, а также и мать его, покоятся останки Джорджа Гордона Ноэля Байрона, Лорда Байрона из Рочдэля, в графстве Ланкастерском, автора „Странствований Чайлъд-Гаролъда“. Он родился в Лондоне 22 января 1788 г., умер в Миссолонгах, в Западной Греции, 19 апреля 1824 г., занятый благородной попыткой вернуть этой стране ее прежнюю свободу и славу. – Эта доска поставлена в память о нем сестрой его, Августой Марией Ли».