Ведь это вполне реальное, яркое изображение предсмертных минут Белинского! “Присутствовавшие при его смерти рассказывали, – пишет г-н Пыпин в своем известном сочинении “Белинский, его жизнь и переписка”, – что Белинский, лежавший уже в постели без сознания, за несколько минут до кончины вдруг быстро поднялся с сверкавшими глазами, сделал несколько шагов по комнате и проговорил невнятным, прерывающимся голосом, но с энергией, какие-то слова, обращенные к русскому народу, говорившие о любви к нему… Его поддержали, уложили в постель, и через несколько минут он умер”.
Однако, быть может, спросят: что за странная фантазия пришла Некрасову в голову – послать Белинского в каторгу, изобразить его на мрачном фоне клейменого острожного мира, когда всем известно, что умер он у себя в постели, в Петербурге, окруженный близкими, женою и друзьями?… Да, но известно также и другое: Достоевский, арестованный одиннадцать месяцев спустя, осужден был в каторгу главным образом за чтение и распространение письма Белинского к Гоголю… Следовательно, думать о великом покойном учителе во время писания “Несчастных” Некрасову представлялось во всяком случае не меньше поводов, чем о Достоевском…
“Я находился в таком литературном кружке, в котором скорее можно было отупеть, чем развиться; встреча с Белинским была для меня спасением” – это признание поэта подтверждается как данными его биографии и свидетельствами современников, так, в особенности, и всем ходом и развитием его поэтической деятельности. Гуманная школа Белинского наложила на мысль и душу поэта глубокий отпечаток. К 1848 году (год смерти Белинского) обрел свой окончательный облик тот действительный “демон” Некрасова, который всегда определял как жизненную его деятельность, так и поэтические настроения. Можно сказать, что до встречи с великим учителем он лишь инстинктом любил народ, инстинктом стремился для него работать, как человек, сам много страдавший и вынесший, как человек, превосходно изучивший и сумевший понять душу народную со всеми ее теневыми и светлыми сторонами; но интеллектуальную формулу этой любви и толчок к активной работе во имя ее Некрасов получил, несомненно, от Белинского. Идеи великого критика упали на богатую почву высокоодаренной натуры поэта, обладавшего – преимущественно перед всеми членами кружка – глубоким знанием и пониманием народной жизни, и дали роскошный плод в виде не одной только поэзии: в журнальной деятельности Некрасова, сыгравшей, по мнению критики, ничуть не меньшую роль в истории русской интеллигенции, чем его стихи, точно так же явственно ощутим могучий дух “неистового Виссариона”…
К сожалению, – потому ли, что благотворное влияние пришло несколько поздно и оборвалось слишком рано, потому ли, что сложная природа Некрасова не поддавалась одной какой-либо определенной окраске, – он навсегда остался во власти глубоких противоречий, от которых сам, разумеется, прежде всего и больше всего страдал.
На мне года гнетущих впечатлений
Оставили неизгладимый след…
Идеалист, преданный, как никто другой, делу служения родине и народу, он всю жизнь оставался рабом среды и привычки, любил жизнь ради самой жизни и дорожил ее “минутными благами”. Конечно, и во времена Некрасова встречались рыцари без страха и упрека, подобные Белинскому или, позже, Добролюбову, но это были люди в подлинном смысле слова “не от мира сего”, с юных лет порвавшие с грубой материальной “существенностью” и витавшие в светлой области идеала. Из всех сверстников своих и соратников Некрасов по преимуществу был человеком живой действительности, и меньше чем кого-либо другого его можно рассматривать и судить вне, так сказать, времени и пространства. “Мы выросли в ежовых рукавицах”, – выразился Г. 3. Елисеев о своем и некрасовском поколении, и сыновьям позднейшей эпохи грешно было бы не принять в расчет этого обстоятельства при оценке работы своих предшественников. Крепостное право бросало свою мрачную тень на все решительно явления дореформенной жизни; в душной атмосфере вечного страха, уныния и рабской подавленности росли, жили и действовали целые поколения.
Недолгая нас буря укрепляет,
Хоть ею мы мгновенно смущены,
Но долгая навеки поселяет
В душе привычки робкой тишины!..
Геройство всегда было и будет завидной долей лишь отдельных единиц. Некрасов не мог претендовать, да никогда и не претендовал на титул героя: напротив, он всегда усиленно казнил себя за душевную дряблость, усиленно подчеркивал недостатки свои как гражданина:
Народ! Народ! Мне не дано геройства
Служить тебе, – плохой я гражданин.
Повинную голову и меч не сечет… На голову же Некрасова сыпались и до сих пор продолжают сыпаться бесконечные обвинения вплоть до довольно-таки курьезных. Он жил приблизительно так же, в той же обстановке, греша теми же барскими замашками, что и очень многие из его товарищей по профессии, и Тургенева, например, никто не обвиняет в том, что он любил комфорт, не тачал сам себе сапогов и не ходил за сохою, как Лев Толстой позднейших лет. Но то, что прощается большинству, Некрасову, оплакивавшему народную нищету и горе, вменяется в преступление… “Есть неумолимые, которые не прощают и непременно желают развенчать Некрасова. Должно быть, их собственная совесть чиста, как зеркало, в которое они могут спокойно любоваться на свои добродетели и гражданские подвиги. Должно быть, их головы увенчаны бесспорными лаврами” (Михайловский Н. К., Литературные воспоминания, т. 1). Не вступая с подобными господами в спор, отошлем читателя к статье, из которой взята только что приведенная цитата: более глубокого и тонкого проникновения в сложную природу души Некрасова в русской литературе нет. Нам хотелось бы только прибавить кое-что по поводу “тени, которая четверть века назад (а теперь уже сорок лет назад. – Авт.) пала на личность поэта и затуманила ее в глазах самых горячих поклонников”.
Дело происходило, как известно, в 1866 году, когда, после выстрела Каракозова, над “Современником” и даже, – думалось тогда многим, – над всей русской литературой нависла грозная туча. Людям нашего поколения трудно и представить себе ту мрачную пелену панического страха, которая, по единогласному свидетельству современников, окутала в те дни даже неробкие сердца и недюжинные умы; “sauve qui peut”[15] – было общим криком. К сожалению, многие любопытные и поучительные подробности тех событий еще не преданы печати… В этот-то момент всеобщей растерянности и заботы о спасении дрогнул и Некрасов, – и рука его “исторгла у лиры неверный звук”: на публичном обеде, который петербургское дворянство давало тогдашнему властителю судеб русского общества – графу Муравьеву-“вешателю”, Некрасов прочел свои приноровленные к этому торжественному случаю стихи. Рассказывали, будто, выслушав их, Муравьев от чтеца отвернулся… Во всяком случае, если Некрасов рассчитывал подобной жертвой отвести грозу от своего “Современника”, то он горько ошибся: журнал был вскоре закрыт. Опасность оказалась, однако, не столь грозной, как ее рисовало напуганное воображение: “вся литература” не погибла; первый пароксизм испуга прошел, и поэту пришлось по капле испить всю чашу горечи – злорадство врагов, упреки друзей и собственной совести.
И вы, и вы отпрянули в смущеньи,
Стоявшие бессменно предо мной
Великие страдальческие тени,
О чьей судьбе так горько я рыдал,
На чьих гробах я преклонял колени
И клятвы мести грозно повторял.