«Народ рукоплеща» проводил батюшку Дионисия Ивановича до его губернаторского дома или «дворца», и по пути многие «ловя лобызали его руки, кои он простирал им из мантии».[47] Потом же Чичерин «давал обед при громе музыки, орудий и неумолкаемой ружейной стрельбе».
Митрополит Павел увидал, что ему с таким противником не справиться: он более на Чичерина и не пошел, а стал говорить о своем желании ехать в Киев на богомолье. Губернатор же забирал ретиво, и управление его многим нравилось; это было управление во вкусе Гарун-Аль-Рашида: Чичерин вставал с постели в четыре часа утра и допускал к себе всех просителей без доклада, и решал сам дела всякого рода без исключения. Такое судбище у нас до сих пор имеет своих приверженцев. Чичерин выслушивал жалобщика и сейчас же посылал за ответчиком, а иногда и прямо сразу определял: кто прав, а кто виноват, и «правым оказывал скорее удовлетворение, а ябедников наказывал в то же время». Наказания он часто производил «отечески», т. е. собственноручно, или через «ближайшую особу». Это тоже нравилось; говорили: «отца родного не надо как Дионис Иваныч: поучит, а несчастным не сделает». «Так поступал он и с подчиненными своими, впадавшими в проступки; но за гневом немедленно следовали милости, а если то было напрасно, то и извинения». «Вспыльчивость и горячность его не долго продолжались», и когда гнев с него сходил, он «старался оказывать каждому услуги» и слыл за человека «доброго сердца». «В занятиях был неутомим» и легко переходил от одного дела к другому. Он не только был высший правитель «обширнейшего края», но не пренебрегал и низшими обязанностями полициймейстера: вставал ночами, брал с собою гусаров и вдруг наезжал в такие места, где могли быть темные сборища и беспорядки, и сейчас же сам восстановлял здесь порядки… Даже самое увеселение собранных им к себе гостей не удаляло Чичерина от страсти к быстрой расправе. «Если до него доходили какие-либо происшествия во время съездов (т. е. при гостях), то он без малейшей перемены в лице переходил из гостиных покоев в канцелярию, допрашивал здесь прикосновенных и виновных наказывал, а потом возвращался к дамам с приятностью, не объявляя никому о том, чту делал». Только особенно близкие персоны знали, чту значит такое удаление. Получив во время бала известие о том, что у него показались пугачевские шайки, Чичерин вышел из залы, оставив гостей веселиться, а когда надлежало гостям разъезжаться, он роздал повеселевшим чиновникам запечатанные конверты и отдал приказ выступить двум ротам, «с тем, чтобы врученные бумаги были вскрыты не позже, как по прибытии их в назначенные места». От этого в Тобольске получился большой эффект; но там, куда выступившие пришли, их встретили неудачи, зависевшие от того, что скорое распоряжение, последовавшее под звуки бальной музыки, оказалось очень неудобным при встречах с разбойниками. Впрочем, к удовольствию Чичерина, посланные им «экспромту» войска хотя и пострадали и самых важных людей упустили, но все-таки изловили несколько «бунтовщиков, вспомоществовавших Пугачеву», и Чичерин сейчас же четверых из них повесил в Тобольске. Это почиталось достаточным, в смысле благоприятного впечатления…
Чичерин видел, конечно, и все дурные стороны местного церковного управления и не прочь был сделать что-нибудь лучшее; но, по его мнению, – ему «не с кем было об этом говорить»; митрополит Павел, которого он застал в Тобольске, был ему неугоден, а митрополит тоже говорил, что «не желает имати в нем тивуна или судью духовных дел, по примеру тивуна Маноилова, исправлявшего чин церковной оправы».[48] На этих их «контрах» застряли и сборы за «небытие», и беспрепятственно совершалось «донимание за скверноядство». Чтобы улучшить что-нибудь в церковном управлении, Чичерину казалось необходимым сбыть с рук Павла и посадить на его место другого человека, более с ним согласного. Но Павел просился на богомолье, а пока все-таки не уступал и старался платить Чичерину око за око и зуб за зуб. Наконец он до того рассердил Чичерина, что тот (как повествует «Тобольский Летописец») «во время гулянья на масленице приказал своим прислужникам нарядиться в монашеское платье и в таком виде заезжать в городские кабаки и развратные дома; а митрополит, в свою очередь, в отплату Чичерину, приказал (sic) в одной градской церкви на картине Страшного суда изобразить на первом плане Чичерина, которого тянут крюком за живот в пекло рогатые бесы».[49]
Чичерин этого будто не устыдился, а только смеялся над этим. Он уже так «усилился», что стал «давать около Тобольска чиновникам заимки и производить их в сибирские дворяне», и митрополит, видя его усилие, опять начал проситься у Синода в Киев на богомолье, где и умер, а на его место в Сибирь был назначен Варлаам (Петров), «брат славного новгородского митрополита, с которым Чичерин находился в дружеских связях».[50]
Варлаам делал все угодное губернатору: он назвал «сбор за небытие» «самонужнейшим государственным делом» и не мешал Чичерину «быть тивуном» на самом деле: при нем Денис Иванович ездил ревизовать духовенство и забрал к себе несколько попов в канцелярию, куда имел обычай заходить иногда по-домашнему – в бешмете и с арапником в руке.
Однако все это сокрушило только тех, которые попались «тивуну», а остальные продолжали все свои бесчинства и «гонялись за очищением скверноядства». С этой последней заботой здесь дошли до такого исступления, что в постоянных охотах «попы даже дни позабыли», чту и послужило этому делу как бы к закончанию.
XX
В 1780 году Чичерин, произведенный в чин генерал-поручика, оставил Сибирь. Духовенство приободрилось и повело дело по старине, в духе «Арсениевой независимости». «Народцы» терпели в молчании. Над Европой пронеслись величайшие события, именуемые французскою революциею; в Москве побывали дванадесять язык; облеченные доверием государя, сенаторы Лопухин и Нелединский, увидав расправу с молоканами в Харькове, делали представления в духе терпимости; и всем было известно желание императора «воздержать начальников в пределах их власти» («Русский Архив», стр. 104), а в сибирских тундрах с крещеными «народцами» делали все, чту хотели, и это необузданное бесчинство дошло до того, что наконец сами просветители потеряли память и разучились различать дни в неделе.
В 1819 году поехал по Сибири какой-то «именитый путешественник». Прибыв на реку Таз, он пожелал присутствовать при богослужении в тамошней церкви, «в чем, однако, не мог получить себе удовлетворения».[51] Почему именно богомольный путешественник «не получил удовлетворения» – из материалов, дошедших ко мне от генерала Асташева, не видно; видно одно, что «сие было в четверток, но местный священник доказывал путешественнику, что день тот был пяток, и таким образом (выходит, что) вместо воскресного дня священник отправлял службу в субботу, а воскресный день оставлял без литургий».
Путешественник написал об этом в Петербург князю Александру Николаевичу Голицыну. Князь Голицын тогда имел обширную власть: он был министром духовных дел и народного просвещения,[52] а сверх того[53] управлял еще министерством внутренних дел и именовался главноначальствующим над почтовым департаментом. Он мог сделать очень много и вообще «эту эпоху деятельной жизни своей ознаменовал подвигами, достойными перейти в потомство».[54] Его уже называли: «друг царя и человечества»,[55] и он действительно нередко успевал быть «доступен голосу обидимых несправедливостью» и «не любил нетерпимости, а уважал чистое христианское благочестие».