Усталость и скука сильно клонили меня к изголовью довольно сносной постели, которую я, впрочем, на всякий случай посыпал порядком порошком персидской ромашки.
Намерение хорошо спать, однако, не удалось. Сначала мне все страшно казалось: нет ли в кровати клопов, с которыми я в моей кочевой жизни имел много неприятных столкновений на русских ночлегах, а потом стало лезть в голову желание определить себе: в какую это я попал компанию, что это за люди – больше дурные или больше хорошие, больше умные или больше глупые, простаки или надувалы? И никак я этого не мог разобрать и не знал, как их назвать и к какой отнести категории. А меж тем сон развеялся, и мне вместо отдыха угрожала раздражающая тоска бессонной ночи. Но, по счастию, едва все стихло в коридорах, как по обе стороны моей комнаты пошли ночные звуки. У меня оказалось разговорчивое соседство, на которое я сначала сердился, а потом увлекся и начал слушать.
Справа пришлись у меня соседи только досадительные и даже, кажется, не совсем с чистою совестью. По говору слышно было, что тут, должно быть, помещены какой-то старичок со своею старушкою. Они всё что-то перекладывали и бурчали, причем старик употреблял букву ш вместо с и ж вместо з, а также он употреблял что-то и из «штакана» и называл это «анкор». У них, очевидно, было какое-то беспокойное домашнее обстоятельство, которое они приехали уладить и кому-то угрожать, но при этом они и сами ощущали какой-то большой страх за себя. Впрочем, больше беспокоилась одна старуха, которая была, очевидно, довольно трусливого десятка, а старик был отважен.
– Ничего, мама, – говорит он старушке, – ничего, «не робей, воробей». Это штарая наша кавкажская поговорка. Ты увидишь, что он нам дашт – непременно дашт… плохо-плохо, что четвертную дашт. Меньше ехать не штоило.
– Хорошо, если даст!
– Дашт, нельзя, чтобы не дал, я уж шамую жадобрил, и ключницу тоже. Шама-то вше поняла, как я могу ей и вред и польжу шделать, – могу штаратьша вшё ужнавать, и она будет жа наш штаратьша.
– Очень ты ей нужен!
– Нет, мамка, нужен. Ей надо жнать, кто ш какими мышлями приежжает, а я, жнаешь… я вше што ешть в человеке – вше это могу ужнать и шкажать. Я буду чашто шуда публику шопровождать и шо вшеми ражговаривать и от каждого его прошлую жижть ужнавать, а они потом будут их этим удивлять, что вшё жнают. Я им хорошо придумал. Я надобный! Ну, давай же анкор!
– А ты теперь как ей сказался?
– Как? Как мы ш тобой решили, так я и шкажался: иж благородных, кавкажшкой армии, брошены – непочтительный шын – шкажок начиталша… Ну, давай анкор!
– Что он богу не молится, ты это сказал?
– Да, шкажал: шкажал, что и богу не молитша и что шлужить не жахотел, а шапоги шьет… и у жидов швечки пошле шабаша убирает. Я вше шкажал, и дай мне жа это шомужки и анкор!
А старушка отвечала:
– Семужки на, а анкор не надо.
– Отчего же не надо? Я именно хочу анкор.
– Так, нельзя анкор.
– Что жа так! что жа нельжа!.. Налей, налей мне, мама, штаканчик! Я умно, хорошо вждумал, – мы теперь уштроимша.
Она налила, а он выпил и крякнул.
– Тише! – остерегла его старушка.
– Чего ты вше так боишьша?
– Всего боюсь.
– Не бойша, вше пуштаки… ничего не бойша.
– Скандал может выйти.
– Какой шкандал? Отчего?
– Еще спрашивает: отчего? будто не знает.
– Да, не жнаю.
– Ведь мы с чужою рекомендациею приехали.
– Да, ну, так што ж такое?
– Те, соседние жильцы, ее теперь небось ведь хватились – своей рекомендации-то.
– Может быть, и хватилишь…
– Ну, они сюда и придерут.
– Ан не придерут.
– Почему?
– Дай анкор, тогда шкажу – почему. – Пьяница!
– Шовшем нет, а я умный человек. Дай анкор.
– Отчего же жильцы не могут приехать?
– Налей анкор, так шкажу.
Она налила, а он выпил и сказал, что подал вчера «подозрение» на каких-то своих соседних жильцов, у которых этими супругами, надо думать, была похищена какая-то блистательная рекомендация.
Старушка промолчала: очевидно, средство это показалось ей годным и находчивым.
Через минуту она спросила его: советовался ли он с кем-то насчет какого-то придуманного сновидения и что ему сказали?
Старичок отвечал, что советовался, и тотчас же понизил голос и добавил:
– Она меня отлично научила, как про шон говорить.
– А как?
– Шмотреть на него, как он шлушает, и ешли он вожмет шебе руку в бок, то тогда шейчаш перештать и больше не шкаживать. Ешли вжал руки в бок по-офицершки – жначит шердитша. А что ж ты мне анкор? Ведь я беж того не ушну.
Я закрыл голову подушкой и пролежал так минут двадцать. Стало душно. Я опять раскрыл голову и прислушался. Разговор не то продолжается, не то кончен, и старички даже, кажется, спят. Так и есть: слышны два сонные дыхания: одно как будто задорится вырабатывать «анкор», а другое пускает в ответ тоненькое «плипли».
– Encore![2]
– Пли-пли…
Травят кого-то или даже, может быть, казнят – расстреливают, что ли, кого-то во сне.
Будь наше место свято!
Я тихо встал с постели и поскорее завесил своим пледом дверь, из-за которой до слуха моего доползала эта затея.
Жадный тарантул и его ехидна, обнявшиеся на супружеском ложе, для меня исчезли.
III
Зато, чуть стихла эта сцена справа, совсем другая начала обнаруживаться за стеною слева.
Говорили две дамы; одна, младшая, называла старшую: Марья Мартыновна; а другая, старшая, звала эту: Аичка. (По купечеству в Москве «Аичка» делают в ласкательной форме из имени Раиса). Они говорили тихо и так мирно и обстоятельно, что я сразу мог понять даже, как они теперь размещены в своей комнате и как друг к другу относятся.
Старшая, то есть Марья Мартыновна, вкрадчивым, медовым голосом говорила младшей, Аичке:
– Вот мой ангел, я и рада, что вы у меня улеглись на покой в постельку. Эта комнатка своей чистотой здесь из всех выдающаяся, и постелька мякенькая. И вы понежьтесь, моя милочка. Вы должны хорошенько отдохнуть, иначе вам немыслимо. Вставать вам ни за чем не нужно. Я ваши глазурные очи при лампадочке прекрасно вижу, и чтт только вы подумаете – я сейчас замечу и все вам подам на постельку.
– Нет, я сама встану и лампад закрою, – отвечала Аичка молодым голосом с московской оттяжкой.
– Ан вот же и не встанете, – вот я лампад уж книжкой и загородила.
– Да уж вы известная – пожилая, да скорая.
– Да, я и не могу иначе: у меня ведь игла ходит в теле.
– Какая игла в теле?
– Самая тонкая, одиннадцатый нумер.
– Зачем же она вам в тело попала?
– По моей скорости: шила и в ладонь ее воткнула – она и ушла в тело. Лекаря ловили, да не поймали. Сказали: «Сама выйдет», а она уж тридцать лет во мне по всем местам ходит, а вон не выходит… Вот теперь вашим глазурным очам не больно, и я покойна и буду здесь же у ваших ножек сидеть и потихоньку вас гладить, а сама буду что-нибудь вам рассказывать.
– Нет, не надо меня гладить, я это не люблю! Садитесь в кресло и из кресла мне что-нибудь рассказывайте, – отвечала Аичка.
– А я непременно здесь хочу! Это мое самое любимое – услужить милой даме, в чем приятно, и у ее ножек посидеть и помечтать с ней о каких-нибудь разностях! Вспоминается, как еще, бывало, сами мы молоденькими девушками, до невестинья, всё так-то по ночам друг с другом шу-шу про все свои тайности по секрету шушукались, и так, бывало, расшалимся, что и заснем вместе, обнявшись.
– А по-моему, женщине с женщиной обнявшись ласкаться никакой и особенной радости нет, даже и мечтать не о чем.
– Ласки, мой ангел, сами и мечты привлекут, и которые дружные, те для того, уединясь, и мечтают. Разумеется, не со всякой такая дружба возможна, но если у которой есть настоящий друг, выдающийся, то «сколько счастья, сколько муки»!.. Это испытать и не позабыть!